Он-то лучше кого бы то ни было знал, что воинский талант не выкрасть, как и любой талант; что в бою никак недопустимо соваться в душу противника — уж лучше сразу подставить шею под клинок; что безопасней воровать добычу у бодрствующей рыси или яйца из гадючьего гнезда… он знал это.

О, как хорошо он знал это!

И все силы ушли на страшный окрик, неслышный никому, кроме Стражей, которые нехотя опустили мечи и отошли в сторонку, давая оглушенному пришельцу выпасть наружу.

Впервые Михалек Ивонич, Михал Райцеж, придворный воевода Райцеж узнал, что его собственный воинский дар охраняют такие же Стражи, что и дар Жан-Пьера Шаранта из Тулузы; что это его, его талант, не ворованный, свой собственный, вросший корнями в основание души, давший многочисленные побеги, и нечего стыдиться, метаться ночами в смятых простынях и кусать подушку, не о чем жалеть; только сейчас понял Михалек ту простую истину, которую учителя его, Антонио Вазари, Жан-Пьер Тулузец, барон фон Бартенштейн, и самый первый, самый строгий учитель, батька Самуил — все они поняли давным-давно: нельзя украсть то, что тебе и так отдают, по доброй воле.

Открыто.

Отогнав Стражей, как инстинктивно сделал это сейчас сам Михалек, спасая глупого самонадеянного Мардулу от безумия.

…и лезвие ножа полоснуло его по ребрам.

Оглушенный столкновением со Стражами, полуобмякший в руках Михала юный разбойник все-таки умудрился рвануть из-за пояса нож и, держа его острием к себе, извернулся и вслепую мазнул по врагу.

Отшвырнув Мардулу, Михал наскоро тронул бок ладонью — порез был болезненный, но неглубокий и практически безопасный. Но вздохнуть с облегчением ему не дали: разбойник снова кинулся вперед, сгорбившись и наклонив голову, как кидается раненый вепрь, и обхватил воеводу поперек туловища.

— Прочь! — хрипло заорал сбитый с ног Михал, и никто не знал, что кричит он не Мардуле, а Стражам, собственным Стражам, вновь замахнувшимся мечами при виде глупого вора, догадавшегося во второй раз сунуться в смертельно опасный лабиринт, откуда неумехе чудом только что повезло уйти живым.

И одобрительно качнул кудлатой головой призрак, стоявший у огня со скрещенными на груди руками, глядя на сцепившихся пасынков смоляными очами.

Покатившись по земле, они врезались в горящую вязанку с хворостом, Михал едва успел разорвать объятия и вскочить — а огонь лениво лизнул широкие Мардулины штаны, пояс, обнаженное туловище… одежда вспыхнула, и какое-то мгновение воевода стоял над корчащимся юношей, попавшим в собственный ад и после встречи со Стражами не соображающим, что делать и как спасаться.

— Держись, брат…

Этого тоже не услышал никто, кроме призрака.

Гурали потрясенно ахнули, когда из круга вынесся Михалек Ивонич, в обожженных руках держа над собой охваченного огнем Мардулу. Промчавшись через расступившуюся толпу, он в мгновение ока оказался на краю крутого склона и, не раздумывая, бросился вниз с высоты в четыре человеческих роста.

В темные воды Грончского озера.

8

Утро выдалось просто дивным.

Рассветный ветер походя смахнул кучерявую пену облаков, набегавшую со стороны Оравских Татр, и только легкие брызги разметались по небу — солнце мимолетно окуналось в них, чтобы вынырнуть спустя мгновение и улыбнуться Подгалью нежаркой улыбкой добродушного владыки.

Во дворе Самуиловой хаты чуть ли не с самого восхода толклись шафлярцы — коренастые мужики притаскивали длинные дощатые столы, сгружая их один на другой у забора, чтобы расставить как положено к вечеру или уже завтра, в день сороковин; скотный двор распух от блеющей отары — каждый считал своим долгом пожертвовать хотя бы одну овцу или барана для поминок славного бацы; женщины с закатанными по локоть рукавами ежеминутно загоняли на печь немую Баганту, вдову Самуила, потому что и без помощи старухи все вскоре обещало заблестеть чистотой, а проку от немощной Баганты и так было немного.

По селу лениво слонялись гайдуки Лентовского, на всякий случай при оружии — но вели себя чинно, с достоинством, как им было строго-настрого приказано. На сытый желудок — гостеприимство шафлярцев подкреплялось вещественными доказательствами — было не так уж трудно сохранять достоинство, а тем гайдукам, у которых при виде местных грудастых девок начинал кукарекать петух в шароварах, их же друзья предлагали глянуть на девкину родню. Сомневающиеся шли глядеть, некоторое время и впрямь рассматривали приветливых парней с бычьими шеями, сидящих на завалинке и ведущих неторопливые беседы, хлопали их на прощанье по плечам и уходили, тряся отбитой ладонью. После этого дальше игривых разговоров, до которых девки были большие охотницы, дело не шло.

Во дворе Зновальских неторопливо прохаживался его преосвященство, последователь святого Доминика епископ Гембицкий. Приехавшие с ним монахи рядком восседали у колодца на вынесенной из дома скамье и глухо перекаркивались меж собой, вертя головами во все стороны, отчего ужасно походили на стайку грачей. Местная ребятня, никогда не видевшая служителей церкви святее бродячего монаха-пропойцы Макария, раз в год забредавшего в Шафляры, сбегалась к воротам посмотреть на ксендза в фиолетовой мантии. Смотрели, испуганно крестились и убегали, чем весьма раздражали его преосвященство.

— Слышь, Ясько, — вопил один из пацанвы, на бегу дергая приятеля за ухо, — матуська говорила, что это тот самый ксендзяка, что в Завое тетку твою спалил! Слышишь или нет, говорю?!

— Ну и что? — равнодушно отзывался конопатый Ясько, родственничек сожженной. — Туда ей и дорога, ведьме старой… приезжала, за волосья меня таскала — нехай горит, не жалко!

Почему-то такое одобрение его действий тоже не доставляло провинциалу удовольствия.

— Кыш, окаянные, — прикрикнул на огольцов лысый дед, куривший на бревне у самых ворот. — Их святость Богу докладывает, что на земле да как, а вы орете, дуроломы! Кыш, кому сказано!

— Благослови тебя Господь, — Гембицкий осенил деда крестным знамением и задержался рядом со стариком, незаметно морщась от едкого дыма. — Ты, сын мой, местный уроженец, как я понимаю?

— Не-а, — равнодушно бросил «сын», глубоко затягиваясь и скрываясь в сизом клубящемся облаке. — Я, святой отец, под Остервой народился, рядышком, да не здесь. А в Шафлярах давненько… как на первой своей поженился, так сразу и перебрался. Хата у них добрая была, богатая, не то что у меня, вот и пошел в приймы. Ох и баба же была, святой отец, первенькая моя, ох и баба! — чисто Полуденница! Раз, помню, закатились мы с ней на озера…

— Полуденница? — ласково улыбаясь, поинтересовался доминиканец, и монахи на скамье зашевелились, словно почуяв добычу. — Кто ж это такая, сын мой?

— А Христова дочка, — нимало не смутившись, ответил дед. — Никак, гляжу, тебе это неизвестно, отец мой?

— Дочка?! — на миг опешил Гембицкий. — Какая дочка?!

— Младшенькая. Их у него много, боженька по этому делу мастак: Веснянки, что по небу на молниях летают, Зарницы, что росу по утрам сеют-высевают, потом Майки, блудодейки лесные… Но Полуденницы лучше всех, это я вам точно скажу, как на духу, святой отец!

— А… чем они занимаются, эти Полуденницы? — дедовы бредни и его более чем странное понимание Христовой родни привели епископа в замешательство. — Небось, ворожбой да лиходейством?

Последние слова удивили самого Гембицкого. Было в них что-то патриархальное, замшелое, никак не достойное князя церкви, пользующегося заслуженным уважением даже в Риме — такой вопрос подобал скорее тупому хлопу, невесть какими путями нацепившему монашескую рясу и все равно с боязливым почтением внимающему языческим глупостям своих предков.

— Где ж им, сердешным, лиходейством заниматься? — изумленно поднял брови дед. — Ну ты, святой отец, и скажешь! — дочки Господа нашего, и вдруг лиходейницы! Чему вас только учат, в монастырях ваших?! Полуденницы, они святым делом занимаются — распаренных девок в сенокос на траву кидают…

— Зачем?

Дед долго хихикал, мелко вздрагивая.

— Ох и шалун ты, отче, — отсмеявшись, он погрозил епископу кривым мосластым пальцем, — ох и баловник! Зачем, спрашиваешь? Ох и…

Не договорив, он снова зашелся смехом, хлопая себя по ляжкам и тряся лысой головой.

Трехлетний мальчонка подковылял к деду и принялся карабкаться к нему на колени.

— Внук? — спросил Гембицкий, досадуя, что вообще ввязался в разговор со старым язычником, и не зная, как выпутаться. — Или правнук?

— Правнук мой вона где, — дед махнул в сторону здоровенного парняги, слушавшего какие-то распоряжения хозяина дома Зновальского. — А внук ему говорит, чтоб крышу чинить лез, лоботряс…

Хозяин Зновальский, закончив разговор с парнем, подошел к деду и принял от него карапуза, не забыв поклониться провинциалу.

— Зоська говорит, переодеть мальца надо, — бросил Зновальский и пошел прочь, приговаривая ребенку. — Пошли, дядька мой родный, переоденемся, будем как люди…

— Во как у нас в Подгалье, — хмыкнул дед, возвращаясь к своей трубке. — Видал, святой отец? Внук мой сына моего на руках носит! Чудны дела твои, Господи… а про Полуденниц — это вы здорово, святой отец! Зачем, говорите?.. надо будет хромому Марцину рассказать, пусть тоже обхохочется…

И потом еще долго кивал да хмыкал, глядя на слоняющегося по двору провинциала.

Обожженный Мардула отлеживался в материной хате, под присмотром мамы-Янтоси. Тело разбойника заботливо смазали ореховым маслом, сбежавшиеся старухи-знахарки поили его отварами и пришептывали по углам нужные слова; валялся Мардула на прохладных новеньких простынях, добровольно предложенных соседской девкой из своего приданого — девка уже второй год была не прочь увидеть юного разбойника на этих простынях, правда, в несколько ином качестве, чем сейчас.

Михал слонялся вокруг, стесняясь зайти и справиться о Мардулином здоровье. Сам воевода пострадал не слишком: обгорели ладони, и в ближайший месяц Райцежу было бы больно не то что палаш — хворостину в руки взять; да в голове до сих пор плясали черти после страшного удара о воду Гронча, когда рушился туда в обнимку с Мардулой.

Походив туда-сюда, Михал убирался восвояси, чтобы через час-другой заявиться снова.

По Шафлярам бесцельно шлялся Джош, объевшийся и оттого склонный к меланхолии, а за ним вереницей брели чуть ли не все шафлярские собаки. Только что на их глазах Молчальник умудрился стащить у Хробака, громадного косматого пса, его любимую баранью лопатку, которую Хробак зарыл в землю и для пущей безопасности улегся в двух шагах от схрона; и собачьему восторгу не было предела — особенно когда одноухий ворюга потаскал кость, потаскал и вернул обалдевшему Хробаку, даже не рыкнувшему на похитителя.

Две поджарые суки недоуменно переглядывались и облаивали Молчальника, игнорировавшего их блохастые прелести.

Цыганистый парень, приятель Мардулы, еще в самую рань привел в село Беату и самолично проводил ее к Самуиловой хате. Михал кинулся к жене, обнял, потом застеснялся и куда-то исчез, поэтому счастливая Беата мигом попала под опеку Терезы Ивонич, сойдясь с последней необычайно быстро. И часа не прошло, как обе женщины вовсю шушукались в углу двора, и Беата только диву давалась, внимая советам Терезы: нет, не такими она представляла себе краковских купчих, совсем не такими! В Висниче говаривали, что купеческие женки — что крольчихи, и деток куча, и мужиков в постели, как муравьев вокруг пролитого меда! А красавица-Тереза была донельзя совестливой, душевной, мужа называла не иначе как «хозяин», потомство воспитывала в строгости, и, слушая ее, Беата душой чувствовала: не врет!

И впрямь такая.

Даже несколько раз призадумалась Беата Райцеж, в девичестве Сокаль: не многовато ли совести на одну женщину?

Ответа она не знала.

Видимо, Тереза что-то почувствовала, потому что прервала на полуслове рассказ о младенческих болячках и способах борьбы с ними — и пристально глянула на Михалову жену.

— Муж у меня хороший, — невпопад заявила Тереза. — Добрый, умный… честный. А купцу честь с совестью — одна морока. Ни купить, ни продать, ни объегорить! Вот и приходится…

Тереза не договорила, поморгала длиннющими ресницами и вернулась к разговору про опрелости да вздутые животики.

Ближе к вечеру приемные дети Самуила-бацы стали собираться на отцову могилу. Когда каждый из них в свое время покидал Шафляры, отец брал с птенца клятву: в ночь сороковин просидеть от заката до восхода над местом его последнего упокоения. Чем-то это напоминало старые гуральские сказки — ходил старший сын на могилу к отцу, да не дошел, ходил средний, да заснул на кладбище, а младший всю ночь высидел, и достались ему к утру меч-саморуб, конь-крылач и скатерть-самобранка. На подобное наследство Самуиловы приемыши не рассчитывали, но обещание, данное отцу, собирались выполнить. И впрямь: отчего в ночь, когда сороковины заходят, не посидеть над отцовской могилкой, не поразмыслить о покойном и о собственной жизни, какая там она сложилась; может, и неплохо оно — остановиться, замолчать и подумать.

Скажи, батька Самуил, как жить дальше?

Это тебе не меч-саморуб…

Перед самым выходом, когда солнце расплескалось алым огнем о вершину Криваня, Михал все-таки набрался смелости и зашел проведать Мардулу. Сперва он не знал, куда деваться от смущения, когда Мардулина мать, до сих пор еще статная и миловидная Янтося, кинулась воеводе в ноги и со слезами стала благодарить за сына своего непутевого, за жизнь его молодую. Еле-еле угомонив Янтосю, Михал приблизился к постели и встал над разбойником.

Мардула, похоже, спал или был без сознания. Он лежал совершенно голый, раскинувшись на спине, ожоги мало-помалу подсыхали, но не слишком, смазанные маслом; дышал разбойник ровно, и жизнь его, по всему видать, была вне опасности.

Михал молча смотрел на похитителя своей жены и видел почему-то Самуилову хату, вот этого же раненого гураля на печи и старого батьку рядом. Видать, долго решался Самуил-баца, прежде чем взялся учить тайному воровскому ремеслу сына своего побратима. Неровен час, распустит парень язык — не мальчик ведь, не прикажешь, как своим приемышам поначалу — начнут люди коситься, и прости-прощай спокойная жизнь!

Воевода присел, легко тронул Мардулино запястье… Разбойник сейчас был открыт, беспомощен, Михалек мог украсть у него все, что угодно: память о науке Самуила-бацы или память об обстоятельствах смерти последнего, выскрести до дна зло на него, воеводу Райцежа, или отрезать и унести ломоть знаний о тайных укрытиях в местных лесах. Вот оно, бери — не хочу!

Улыбнувшись, Михал легонько взъерошил спящему Мардуле волосы и пошел к двери.

Вслед воеводе из-под дрогнувших ресниц пронзительно сверкнул взгляд разбойника.

Возможно, это было хорошо — то, что Михал не видел этого взгляда; как и то, что он не стал рыться в душе человека, которого считал беспомощным.

Шафлярское кладбище располагалось меньше чем в получасе ходьбы от села. Если сразу от южной околицы взять наискосок через волнующееся море папоротников и дикого овса, после пересечь небольшую рощицу, словно отбившуюся от отца-леса и теперь в нерешительности замершую на непривычном месте, то за могучим явором уже было рукой подать — вот оно, место упокоения шафлярцев, отдавших душу Богу, а тело родной земле Подгалья!

Никакой еды и питья Самуиловы приемыши с собой не взяли, хоть мама Баганта со всей материнской настойчивостью и совала им в руки узелки — на сытый желудок плохо думается, да и батька Самуил обиделся бы, если б дети его на его же могиле в ночь заходящих сороковин трапезничать стали! Провожать их никто не провожал, даже не высунулся в окошко, чтоб хоть одним глазком посмотреть; понимали шафлярцы — ни к чему лишний раз соваться в чужое горе, лезть любопытными пальцами в живое, разверстое, кричащее… вот завтра и помянем Самуила-бацу, как у порядочных людей заведено, а этой ночью пусть уж дети сами отца поминают!