Взяв Дзюттэ в левую руку, Чэн опустил руку аль-Мутанабби на мою рукоять.
— Он говорит, — сказал подошедший к нам Асахиро, единственный, кто смотрел на живую латную перчатку без содрогания; нет, не единственный — еще Коблан.
— Он говорит, что Асмохат-та добр. Асмохат-та не хотел убивать глупых детей Ориджа. Он, младший брат Джелмэ-багатура, Кулай-мэрген, видел это. Джелмэ-багатур не хотел прозреть. Джелмэ-багатур уплатил цену слепоты. Он, Кулай-мэрген, говорит: Асмохат-та добр. Добр и справедлив. Он, Кулай-мэрген, вкладывает поводья своей судьбы в правую руку Асмохат-та и просит его больше не указывать стальным пальцем на оставшихся детей Ориджа. Это слово Кулай-мэргена.
Ближний ко Мне-Чэну шулмус поднял голову. Седые космы падали ему на глаза, и весь он напоминал побитого пса.
Встать он не осмелился.
Выкрикнул что-то и вновь ткнулся лбом в древко своего копья.
— Он сказал, — перевел Асахиро, — что слово Кулай-нойона — это слово всех детей Ориджа. И что не надо больше указывать пальцем. Ни на кого.
Но-дачи на плече Асахиро шевельнулся.
— Ты знаешь, Единорог, — негромко сказал Но, — по-моему, если мне и есть чем гордиться в этой жизни, так это тем, что я случайно отрубил руку твоему Придатку. Не знаю, было ли у меня еще что-нибудь, чем стоило бы гордиться, кроме этого… и не знаю, будет ли.
Я не ответил.
Я смотрел на окровавленного Кулая, баюкавшего на коленях тело убитого брата; и обломки погибшей сабли подле них были подобны обломкам Детского Учителя на кабирской мостовой.
И день был подобен ночи.
ПОСТСКРИПТУМ
…Небо. Оно, словно отсыревшее полотнище, провисало над огромным валуном, у которого сидел одинокий человек в старинном доспехе; небо грозило прорваться яростным, коротким и совершенно бесполезным ливнем, столь обычным для середины осени на окраине Мэйланя, северной границы эмирата, черте песков Кулхан.
Беззвучно полыхнула синяя ветвистая молния.
Грома не было.
Совсем.
И воздух ощутимо давил на плечи.
Судьба лениво лежала поверх валуна, свернувшись в скользкое чешуйчатое кольцо вокруг прямого и узкого меча с кистями на рукояти; рядом с мечом, похожим на рог сказочного зверя Цилинь, лежал тяжелый кинжал-дзюттэ с тупым граненым клинком и односторонней гардой.
Человек сидел, привалившись спиной к нагревшемуся за день камню, и бездумно поглаживал пальцами левой руки предплечье правой. Кожа под пальцами была твердой и чешуйчатой, подобно судьбе на валуне, но теплой.
Живой.
Или просто это металл отдавал накопленное тепло?
Кто знает…
Потом послышались шаги, и к валуну неспешно приблизились двое.
— Я понимаю — так было надо…
Это сказал первый — стройный сухощавый мужчина лет сорока пяти, державшийся подчеркнуто прямо; лицо мужчины было строгим и спокойным.
Замолчав, он плотно сжал тонкие губы, отчего те побелели и стали похожи на давний шрам, вынул из ножен длинный меч-эсток с витой гардой из четырех полос черной стали, и положил оружие на валун.
— Это было необходимо. Ты не мог иначе…
Последние слова произнес второй — невысокий крепыш, чьи глаза, казалось, были старше их владельца лет на двадцать.
Он снял с плеча двуручный, слабо изогнутый меч с крохотным блюдцем, отделяющим клинок от рукояти, и воткнул его в землю рядом с валуном.
Человек в доспехе молчал.
Оба пришедших еще немного постояли, ничего не говоря, затем опустились на землю и превратились в неподвижные изваяния, похожие на те, что часто ставят на мэйланьских кладбищах в качестве надгробий.
Когда из-за валуна вышла старуха с ритуальным посохом секты Пай-синь в руке, никто не пошевелился.
— Я понимаю — ты не мог иначе, — сказала старуха, прислоняя к камню свой посох.
Ответа не было.
Старуха некоторое время смотрела на человека в доспехе, словно ожидая чего-то, потом повернулась и стала глядеть в сторону холмов.
— Коблан идет, — вдруг заявила она, — и этот… Беловолосый. Ишь, вышагивают…
И невпопад добавила:
— Кости ломит… скорей бы уж гроза.
Подошедший кузнец — что было видно по обожженным, обманчиво корявым рукам, сжимавшим шипастую палицу-гердан так, словно это была резная трость для прогулок — долго откашливался и хмыкал, как если бы горло его было забито песком.
— Я понимаю, — наконец выговорил он. — Я все понимаю… так было надо.
— Так было надо, — твердо повторил его спутник, голубоглазый северянин, тряхнув льняными прядями волос, падающими ему на плечи; и возле валуна вонзился в землю меч-эспадон высотой почти в рост человека. — Ты не мог иначе, Чэн…
— Вы что, утешать меня пришли? — спросил человек в доспехе, сжимая железные пальцы в кулак. — Так это вы зря… лучше б следили за тем, чтоб гонец в Мэйлань вовремя отправился.
— Гонец готов, — ответила старуха.
— Он спрашивает, что ему сказать Совету, — бросил худой мужчина, чей эсток на камне слабо звякнул, поймав клинком порыв налетевшего ветра.
— Да или нет? Что ему сказать?
— Пусть передаст…
Человек в доспехе зажмурился, словно собираясь броситься вниз головой в холодную и пенистую воду одного из потоков Бек-Нэша, а когда он все-таки открыл глаза, то они были спокойны и странно безмятежны.
— Пусть передаст: «Не знаю». Два слова. Не знаю. И больше ничего.
— Не проще ли сказать: «Решайте сами?» — шевельнулся крепыш со старым взглядом.
— Проще. Но это уже будет почти приказ — если я скажу Совету: «Решайте сами». А так я говорю только о себе: «Не знаю». Я ведь действительно не знаю… и не хочу притворяться, что знаю. Все, что я хочу — это дойти до Джамухи Восьмирукого, встать напротив него с Единорогом в руке аль-Мутанабби и спросить, знает ли он ответы на все вопросы, которые рискнул задать — или он спрашивал, не подумав. Знает ли он, убийца не по принуждению, а во имя мертвых истин, знает ли он, что это значит — учить детей убивать, получая от этого удовольствие? Да или нет?! И я хочу услышать, что он мне ответит… я очень хочу это услышать.
Из-за валуна показалась черноволосая девушка с белым обручем на лбу.
— Я понимаю, — начала она, опираясь на пику с торчащими из древка зазубренными веточками, — я понимаю… Так было надо.
И очень удивилась, когда человек в доспехе невесело рассмеялся.
Еще одна молния рассекла небо надвое, отразившись в полировке оружия — и показалось, что несколько Грозовых Клинков ударили в валун и в землю около него.
Спустя некоторое время горизонт глухо зарычал, словно там, за очень плохими песками, пробуждался от сна зверь.
Очень плохой зверь.
И очень голодный.
ЕЩЕ ОДИН ПОСТСКРИПТУМ
Круглолицый Кулай сидел на туго скатанном вьюке шагах в двадцати от крайнего шатра, спиной к лагерю, живущему обычной вечерней жизнью, и смотрел вдаль.
Сидел просто так и смотрел просто так.
За ним никто не следил — как, впрочем, и за любым другим ориджитом — руки Кулая были свободны, и он был волен в своих поступках точно так же, как полдня назад, когда пытался остановить старшего брата, не хотевшего принять Асмохат-та; так же, как сутки и еще половину дня назад, когда вместе со всеми детьми Ориджа несся на мягкоруких, вставших у них на пути; так же, как месяц с лишним назад, когда племя ориджитов отправило по приказу гурхана Джамухи всех своих воинов на поиски торных путей через Кул-кыыз, хотя дети Ориджа и не преломляли священный прут, клянясь в верности Восьмирукому…
Волен в поступках, как любой вольный воин вольного племени, только воля та оказывалась на поверку ярмом и ложью.
Долго рассказывать, долго и больно вспоминать, как временное стойбище ориджитов, где в тот день оставались лишь женщины с детьми да старики, было окружено многочисленными воинами племен маалев и локров — первыми признавшими власть внука Желтого бога Мо — и поникший головой Джелмэ-багатур, вернувшись с мужчинами к опустевшему стойбищу, яростно дергал себя за рыжий ус, а потом открыл свои уши и сердце для велений Восьмирукого.
Ой-бой, брат мой Джелмэ!.. худо мне без тебя… хоть и с тобой не раз бывало худо, упрямый брат мой!..
Кулай заворочался, болезненно морщась, и не заметил, как рядом оказался Тохтар-кулу, старая лиса.
— Долгих лет Кулай-нойону! — заискивающе пробормотал Тохтар-кулу, пятерней отбрасывая назад нечесаные седые волосы. — Да хранит нойона вечное небо! Слышал ли Кулай-нойон, что Асмохат-та идет вместе с детьми Ориджа в Шулму?
— Пусть всех нас хранит небо, старик, — угрюмо отозвался Кулай. — Небу это будет совсем просто — мужчин племени скоро не останется ни одного, а женщины будут рожать детей остроухим маалеям!
Чтобы не завыть от бессильной ярости, Кулаю пришлось вцепиться зубами в большой палец правой руки. Акте, его жена Акте, оставшаяся дома под властью Восьмирукого, разорви его железноклювые илбисы!..
— Я — старый человек, — растягивая слова, почти пропел Тохтар-кулу, еле заметно улыбаясь беззубым ртом. — Но я по-прежнему способен различить след змеи в траве весенних степей. Это хорошо знал Джелмэ-багатур, твой брат, слишком храбрый для того, чтобы состариться самому; это знал ваш отец, Чабу-нойон, не заставший прихода гурхана Джамухи и умерший от счастья в объятиях девятой жены; и это знал его отец, а ваш дед, Урхен-гумыш, с которым мы выпили не один бурдюк араки… Я — старый человек. Я — человек, сумевший дожить до старости. И поэтому никто не скажет, что Тохтар-кулу глуп.
Кулай удивленно слушал Тохтара, закусив губу. С чего бы это старик разговорился?
— Мне снился сон, Кулай-нойон…
Старый Тохтар заявил это с такой невозмутимостью, что Кулай даже и не подумал спросить: когда это старик нашел время спать, да еще видеть сон?
— Мне снился сон. Я видел то, чего уже не может быть. Я видел, как живой Джелмэ-багатур во главе горстки выживших мужчин племени возвращается в Шулму. Я видел, как хохочут маалеи, как хлопают себя по бедрам желтоглазые локры, глядя на неудачливых детей Ориджа; я видел, как хмурится великий гурхан Джамуха, выслушивая рассказ коленопреклоненного Джелмэ о десятке-другом мягкоруких, превративших степной пожар в едва тлеющую золу; я видел, как Восьмирукий берется за рукоять своего волшебного меча и как живой Джелмэ-багатур опять становится мертвым.
Тохтар-кулу поморгал бесцветными ресницами, плюнул себе под ноги и грустно уставился на собственный плевок.
— Это был плохой сон, — задумчиво сказал старик. — Это был очень плохой сон. Я даже захотел сперва проснуться, но увидел второй сон и раздумал просыпаться. Да. Это был хороший сон. Это был такой хороший сон, что его можно было смотреть до конца моих дней, которых осталось совсем мало.
Кулай выжидательно смотрел на Тохтара, а тот все не мог оторваться от созерцания плевка у себя под ногами.
— Ай, какой хороший сон, — наконец заговорил Тохтар, — ай-яй, хороший-хороший… как жеребячьим жиром намазанный!..
И опять замолчал.
Кулай протянул руку, уцепил старика за ворот чекменя и два раза встряхнул. Третьего раза не понадобилось — задумчивость в хитрых глазках Тохтара мигом сменилась готовностью продолжать.
И Кулай еще подумал, что если бы все заботы можно было бы прогнать так просто — ой-бой, как легко бы жилось на этой ужасной земле!..
— Ай, хороший сон! — поспешно сообщил Тохтар, отодвигаясь подальше. — Сон о том, как дети Ориджа вернулись домой из Кул-кыыз; и это было хорошо. Сон о том, как смеялись маалеи, и локры, и хулайры — и это тоже было хорошо, потому что смеющийся враг — это глупый враг, и мы тоже смеялись, несясь с холма на мягкоруких, а потом мы стали умными, а большинство из нас — мертвыми, и мы перестали смеяться! Я видел во сне, как хмурится гурхан Джамуха, поглаживая рукоять своего волшебного меча, но я видел, как хмурится Асмохат-та, глядя на то, как гурхан Джамуха поглаживает рукоять своего волшебного меча… уй-юй, как плохо хмурился Асмохат-та! Даже я так не хмурюсь, когда вижу моего внука, собирающегося плюнуть в священный водоем!
Старик ударил себя по щекам, не в силах выразить ужас, охвативший его при виде гневного Асмохат-та. Кулаю показалось, что на дне глаз старого Тохтара мелькают подозрительные искорки, но он решил не искушать судьбу.
Тряхнешь Тохтара в третий раз — а он и вовсе замолчит.
Навеки.
Хотя вряд ли — этот нас всех переживет…
— Я даже опять хотел проснуться, — старик доверительно наклонился к Кулаю, оставаясь, впрочем, на безопасном расстоянии. — Но Асмохат-та перестал хмуриться, а гурхан Джамуха Восьмирукий перестал жить, и все увидели, что Асмохат-та — это Асмохат-та, а Джамуха имеет всего две руки — как и любой человек, даже если он зовется, к примеру, старым Тохтар-кулу… И если бы тот, кто зовется старым Тохтар-кулу, не проснулся бы от топота чьих-то толстых ног, то он успел бы еще увидеть, как степи Шулмы говорят о мудром и доблестном Кулай-нойоне, первым признавшим Асмохат-та!.. ай-яй, какой хороший сон…
— Твой сон врет, старик, — угрюмо бросил Кулай. — Асмохат-та не хотел убивать глупых детей Ориджа. Асмохат-та вообще не любит убивать. А ты учил меня, что воинская доблесть — это смерть врага! Значит, ты неправильно учил меня?!
— Я правильно учил тебя, Кулай-мэрген, ставший Кулай-нойоном, — ответил Тохтар-кулу. — Если ты до сих пор жив и можешь трясти меня за воротник — значит, я правильно учил тебя. Воинская доблесть — это смерть врага. Но когда становишься старым, когда кобыла судьбы доится на твои волосы, делая их белыми, то реже думаешь о смерти врага, и чаще — о жизни. О своей жизни. О чужой жизни. И понимаешь, что для каждого времени — своя мудрость и своя доблесть. Это понимаешь лишь тогда, когда твоя собственная жизнь подходит к концу.
Старик умолк, и Кулаю не пришло в голову подгонять его.
— Ты понимаешь это, — после долгого молчания еле слышно прошептал Тохтар-кулу, — но вокруг есть много юных и доблестных воинов, и ты боишься сказать им об этом, потому что у тебя всего один воротник, потому что тогда ты станешь их врагом, а их доблесть, доблесть юных, доблесть твоих детей и учеников, — это смерть врага. И ты ждешь, что придет кто-то, кто не боится говорить о новом. Что придет Асмохат-та.
Небо треснуло, вспыхнув синим огнем, и Кулай прислушался к оглушительному рыку Верхней Стаи, задравшей чью-то неприкаянную душу.
— Пошли собираться, Тохтар-кулу, — буднично сказал Кулай. — Чего зря сидеть?
— Да, нойон, — кивнул старик.
ЧАСТЬ VIII. ОГОНЬ МАСУДА
Основа воинских искусств — любовь ко всему сущему на земле.
— Ну уж нет, — ласково улыбнулся Куш-тэнгри, Неправильный Шаман. — Сперва ты расскажешь обо всем мне. Хорошо, гонец? Да?
Гонец — низкорослый и плосколицый маалей Удуй-Хара, которого с детства невесть за что прозывали Чумным Волком, — растерянно молчал. Нет, что ни говори, а здесь без джай-волшбы дело не обошлось! Иначе с чего бы стоять шаману Ур-калахая на пути Чумного Волка? Священный водоем далеко, степь велика — ан нет, вот он, Куш-тэнгри, Неправильный Шаман, благослови его Геенна Трех Языков!..
— Ты уже хочешь говорить, правда, гонец?
Губы Куш-тэнгри не шевелились, но властный хрипловатый голос прозвучал столь отчетливо, что Чумной Волк непроизвольно вздрогнул, оторвав взгляд от ужасающе-неподвижного рта шамана — и, забывшись, посмотрел прямо в глаза служителю Ур-калахая Безликого.
Глаза жили своей, отдельной от тела жизнью. Удуй-Хара еще подумал, что так не бывает, а потом перестал думать — просто стоял и смотрел.
Долго смотрел. Одну жизнь смотрел, вторую смотрел, после умер, и Куш-тэнгри умер, а глаза все глядели, не моргая, все не исчезали, словно были ровней ночи, степи, ветру…