— Только там, на Большой Земле! там! там!.. Все подругому. И не обязательно, если ты — наследник. Все приличные люди на Большой Земле своих сыновей… а, да что говорить!

Слова «приличные люди» явно были сказаны с чужого голоса. Рыжеволосый крепыш искосатлянул на шагающего рядом Эвмея, затем перевел взгляд на угрюмого коровника Филойтия, двух его закадычных дружков, няню Эвриклею, увязавшуюся с мужчинами отнюдь не ради разгрузки… на троицу барашков, чья скорая и печальная участь не вызывала сомнений…

Коротко оглянулся на отставшего Старика. Вон он, толстый — тащится, на скалы зыркает, на мокрую гальку, словно у него что-то отняли, а возвращать не торопятся!..

Из всех спутников разве что Старик с няней могли произвести впечатление «приличных людей». Но Эвриклея — женщина, и к тому же рабыня; а Старика все равно никто, кроме Одиссея, не видит. Возможно, еще кучерявый приятель Телемах… но Далеко Разящего самого, похоже, видели не все и не всегда.

Да и он, Одиссей, сын Лаэрта, из приличных ли?.. Подросток мысленно окинул себя взглядом со стороны

Увы.

Коренаст, плечист. Ростом мал. Такого за красоту живьем на небо не возьмут, не быть ему Ганимедом, олимпийским виночерпием; да и в Аполлоны дорожка куда как далека. В лесные сатиры много ближе: вино хлебать, нимф по кустам заваливать. Огненные вихры давно нуждаются в гоебне, но успели изрядно подзабыть, как оный гребень выглядит; глаза вечно щурятся, будто замышляют невесть какую хитрость. А рожа вся (ну, не вся! только справа!) терновником исцарапана. Хламида из оленьей шкуры, вдобавок некрашеной; ремни на сандалиях вдрызг облупились, левая подошва с дыркой, пора менять, а выкинуть сандалии жалко — привык…

Ну, серьга еще в ухе — так у пастухов тоже серьги.

Правда, у него — железная!...

С серьгой история была давняя и прелюбопытнейшая. В первую свою бытность на неритских выгонах юный басиленок мигом перезнакомился с оравой пастухов и подпасков — обратив внимание, что не все, но многие из них носят серьги. Причем одинаковые, в форме вытянутой медной капельки; и непременно в левом ухе.

— Хочу! — во всеуслышанье заявил Одиссей. — И я такую хочу!

Няня Эвриклея взялась шептать на ухо наследнику, что негоже басилейскому сыну носить рабские украшения, и рыжий мальчишка уже готов был согласиться; однако выяснилось, что пастухи успели тем временем посовещаться между собой.

И выступивший вперед коровник Филойтий буркнул:

— Будет тебе серьга, парень! Настоящая, басилейская!

В скором времени коровник принес уж незнамо где добытую золотую капельку с проколкой-застежкой. Такую же, как у всех, но — золотую!

Одиссей мужественно терпел и совсем не хныкал-ойкал, когда Эвриклея прокалывала ему мочку левого уха, не доверив важное дело никому из пастухов. С неделю сын Лаэрта щеголял обновкой, нарочито поворачиваясь левым ухом даже к ягнятам в загоне — любуйтесь! ага, баранина! Дальше привык и перестал обращать на серьгу внимание.

Вспомнив о ней, лишь когда настало время возвращаться домой.

— Что скажет папа?!

Однако итакийский басилей Лаэрт не только не отчитал сына и не наказал пастухов за глупость и самоуправство. Наоборот: отнесся к новому украшению с крайним одобрением. А на следующий день Одиссею вручили точно такую же капельку с застежкой, но — железную! Вот это уже было поистине басилейское украшение! Даже у папы с мамой имелось не так много настоящих железных вещей; А золото — что? Подумаешь, невидаль! Золотые цацки у любого состоятельного горожанина есть…

Вот железо — это да!

А золотая капелька, подаренная пастухами, с тех пор хранилась в особой шкатулке, куда маленький Одиссей складывал свои детские «драгоценности»: красивое перышко сойки, блестящие цветные камешки, перламутровые раковины. Конечно, у него были и настоящие драгоценности — отец не слишком баловал сына, зато отцовы гости с Большой Земли и других островов не скупились на дорогие безделушки.

Однако их подарки мало волновали рыжего сорванца. Ну, золото или там серебро. Ну, красиво. Ну, повертел в руках, полюбовался. Потом стало скучно. Сунул в ларец и забыл.

Зато золотая серьга-капля была своей. Совсем другое дело.

Иногда Одиссей даже вдевал ее в ухо вместо железной.

Однако сейчас в мою мочку была продета именно железная серьга.

Дар отца.

Разумеется, я-маленький понятия не имел, отчего папа одобрил такое, едва ли не варварское, украшение! Но пастухи решили правильно. Знали, что делали. И знали, что басилей Лаэрт не станет возражать.

Впоследствии серьга-капля не раз сослужила мне хорошую службу…

* * *

…короче, сам Одиссей на приличного человека тоже не больно-то смахивал, несмотря на серьгу. Такие, как он, не ходят в палестры-гимнасии, таких не учат специально нанятые учителя; один — грамоте-счету, другой — игре на лире или флейте, третий — кулачному бою, четвертый — колесничному делу…

Такие, как он, небось, даже во тьме Аида бродят где-нибудь в захолустье, избегая встреч с приличными тенями.

— Брось горевать! — хлопнул парня по плечу Эвмей. — Если б меня во младенчестве не сперли… небось, тоже бы по палестрам сшивался. У героев всяких учился, у богоравных…

— Они там и на колесницах ездят, и на мечах настоящих дерутся, и на копьях! вместо камней диски кидают… — Одиссей насупился.

Замолчал.

Жизнь определенно не складывалась. Ему, Одиссею, похоже, придется до конца дней просидеть на Итаке, заниматься торговлей, жениться, шлепать детей по голым задницам… И никаких подвигов, славы, блеска начищенной бронзы. Все самое интересное происходило далеко, на Большой Земле. Да и там-то, честно говоря, уже мало что происходило. Он не успел. Опоздал родиться. Чудовища, в которых и верилось-то слабо, перебиты великим Гераклом со товарищи задолго до его, Одиссеева, рождения. Эпоха войн, сотрясшая до основания — не хуже Колебателя Тверди! — Большую Землю, также миновала. Сполна отомстив за убитого брата, Геракл наконец утихомирился, и теперь сидит в своем Калидоне с молодой женой, ни в какие походы явно не собираясь.

Говорят, он с ума свихнулся.

Окончательно.

Наверное, правда. Иначе с чего бы Гераклу вместо новых подвигов…

Помнишь, папа: «Ты можешь себе представить обремененного заботами о семье Геракла?» Так сказал ты однажды, не зная., что я вернулся и подслушиваю из мрака будущего. Сперва мне показалось, что ты ошибся: вот же он,-Геракл, в Калидоне Этолийском, с женой Деянирой, — тихий, мирный, хозяйственный…

К сожалению, папа, ты редко ошибался. Мы много чего не могли себе представить. Я, в частности, не мог. Например, я тогда даже не представлял, что пастухи в Беотии или Мессении отнюдь не обсуждают вечером у костра способы крепления весел в ременных петлях.

Или разницу между критским и малым сидонским узлом.

Почуяв настроение хозяина, трусивший рядом Аргус придвинулся ближе. Потерся теплым лохматым боком о хозяйское бедро, словно успокаивая: «Я здесь, я рядом, если что — рассчитывай на меня!»

— У нас на колеснице не разгуляешься, — задумчиво протянул Эвмей, хромая больше обычного. — Это верно. Зато насмотрелся я на этих, из палестры, при абордаже! Мечишком машет, «Кабан! — вопит. — Кабан!..»; а ему, кабанчику, крюк в шею — и приплыли. Откричался. Не печалься, басиленок, дома тоже неплохо. Слушай, — он резко понизил голос (чтоб не услышала няня, сразу понял Одиссей), — давай я тебя к девкам свожу! Разом никуда не захочется! Здоровый парень! я в твои годы, басиленок… знаешь, есть в Афродитиных храмах такие чушки — иеродулы! любому дают! а по большим праздникам, в честь Пеннорожденной…

Дальше Одиссей слушать не стал: рассказы Эвмея о девках, бабах и соответствующих подвигах на сей стезе были ему хорошо известны. Впрочем, наблюдения подтвердили: слова у Эвмея редко расходились с делом. А вот само предложение свинопаса вдруг показалось заманчивым. Даже волнующим. Так что на некоторое время мрачные мысли о жизни, впустую проходящей мимо, напрочь вылетели у парня из головы.

Но все-таки: у них там даже иеродулы есть, а у нас…

* * *

— Радуйся, Фриних! Помощь пришла!

— Давай, что тут у тебя?

В сумерках черный просмоленный корпус корабля казался выползшим на берег морским чудищем-гиппокам-пом. Приподнятая верхушка кормы, сделанная в виде пучка птичьих перьев, схваченных имитацией броши, только усиливала сходство. Сейчас чудище, утомившись, дремлет но докучливые людишки непременно его разбудят: вот-вот зверь заворочается, взревет, прочищая глотку — и кинется на обидчиков!

Одиссей встряхнулся. Корабль как корабль. Правда, разгружается не в Форкинской гавани, и даже не в Ретре, а здесь, в Безымянной бухте, у самой вершины залива. Рядом располагался Грот Наяд, хорошо известный многим итакийцам — моряки всегда жертвовали морским девам поросенка и горсть маслин, уходя в плаванье. Пастухи с серьгами тоже наяд не обижали; навещали, таскали приношения. Значит, так надо — здесь причалить, здесь разгрузиться. Значит, мореходы кормчего Фриниха не хотят привлекать лишнего внимания. Может, груз какой особый привезли. Вон, в прошлый раз отцу опять редкостные саженцы с семенами доставили.

Хорошие человеки передали.

Работы рыжий подросток не чурался, да и приятно было почувствовать собственную силу. Ощутить, как играют, наливаясь и твердея, мышцы, когда взваливаешь на спину тяжеленный сундук и топаешь по скользким камням (сохранять равновесие? пустяки, это Одиссею было раз плюнуть: впервые, что ли?!) — а потом сваливаешь груз в общую кучу, наравне со— взрослыми моряками!

Дело нашлось всем. Даже няне Эвриклее, которая мигом принялась наводить порядок, заставляя моряков стаскивать остродонные пифосы — к пифосам, мешки — к мешкам; сундуки — отдельно; амфоры с вином — тоже отдельно… а, это не вино? масло? — тогда сюда!

Моряки посмеивались, зубоскалили, но слушались, в результате чего бесформенная груда всякого добра очень скоро превратилась в настоящий упорядоченный склад.

Мачту кормчий с двумя помощниками тем временем успели снять и уложить рядом на берегу. Когда разгрузка была закончена, настал черед вытаскивать на берег сам корабль. Навалились всей толпой, уперлись плечами в просмоленные борта, заскрипел под днищем мокрый песок…

— Еще наддай!

— Пошел! Пошел!

— Ну, еще немного!

— Наддай!..

Одиссей упирался и толкал вместе с командой, радуясь, что смолили буковую обшивку корабля достаточно давно, и смола уже не мажется. Впереди сопела какая-то черная тень, почти неразличимая на фоне темного провала грота и смоляного борта.

— Коракс[26], ты? — скорее угадал, чем узнал Одиссей.

— Я, маленький хозяин! Вот, вернулся, да! — весело оскалилась из темноты белозубая ухмылка.

Почти сразу послышался зычный окрик кормчего Фриниха:

— Порядок! Разжигай костры, готовь ужин!

— Радуйся, маленький хозяин, да! — перед Одиссеем возник старый знакомец, эфиоп Коракс, прозванный Вороном за необычный цвет кожи. Настоящего его имени — М'Мгмемн — никто никогда выговорить не мог.

Даже не пытались.

У них там, у этих черномазых, на краю света, где клубит седые пряди вод титан Океан, обтекая Ойкумену, и Посейдон-Конный заезжает на пир без чинов, попросту… Короче, не имена у них — сплошное недоразумение!

— Ты где пропадал, Ворон? — напустился на него наследник итакийского престола. — Небось, новостей сто талантов[27] привез? Давай, выкладывай!

— Привез, да! — еще шире (хотя это казалось невозможным!) расплылся в улыбке эфиоп. — Мимо Сидона плыл, мимо Крита плыл, мимо Родоса плыл, мимо Эвбеи тоже плыл — да! О, слушай, маленький хозяин: главная новость, да! Корабль с Эвбеи шибко бежит, на Итаку. Завтра небось добежит. Дядя Навплий сына женить везет, да!

Почему-то всех басилеев Ворон звал дядями. Наверное, потому что себя самого полагал незаконным сыном богини любви.

Да?!

— Тоже мне новость… — презрительно цыкнул зубом рыжий.

Он-то надеялся: может, война какая новая приключилась! А тут… Подумаешь, «дядя» Навплий-эвбеец своего сына Паламеда (спасибо Алкимовым зубодробительным урокам! имя молодого Навплида само всплыло!) женить надумал.

— Новость, да!

— Раздакался… Кто невеста хоть? Ворон-Коракс изумленно вытаращил глаза, сверкнув белками:

— То есть как — кто?! Твоя сестра, маленький хозяин, да!

…и тут на меня накатило.

Память ты, моя память… острое чувство опасности ударило сразу, со всех сторон, без всякой видимой причины — я кожей ощутил, как скорлупа моего собственного Мироздания, скорлупа яйца, которое было моим личным Номосом, затрещала, грозя вот-вот расколоться. Треск оглушил, заполнил уши, я уже не слышал, что каркает мне Ворон; я вдруг перестал понимать его язык, чего со мной не случалось уже давно, с тех пор как… впрочем, не важно, с каких.

Не случалось!

Моему миру, всему, что было мне дорого, — и мне самому в том числе! — грозила опасность. От кого? От эвбейского басилея Навплия, которого я-маленький однажды мельком видел у отца в гостях? От его сына Паламеда, которого я не видел никогда? От предстоящей свадьбы? Помню, при этой мысли треск скорлупы, заполнявший мои несчастные уши, взревел штормовым прибоем и медленно пошел на убыль.

Я понял: это означает — «да».

Любимое Вороново словечко.

Но почему?!

* * *

— …не слышишь? Жрать пошли, да?

— Да, — словно в беспамятстве, кивнул рыжий подросток. Побрел к костру вслед за Вороном. Ноги плохо слушались, оскальзываясь на тех самых камнях, по которым только что уверенно носили своего хозяина с грузом на плечах.

Может быть, новый груз оказался куда тяжелей?

— Садись с нами, басиленок! — так, с легкой руки вездесущего Эвмея, его называли теперь и пастухи, и мореходы, и… да все, почитай, называли! Кроме эфиопа с няней.

Одиссей привык.

Моряки подвинулись, уступая место; в руки сунули дымящийся, истекающий горячим жиром ломоть баранины, предусмотрительно уложенный на тонкую ячменную лепешку. В деревянную чашу нацедили на треть вина и под взглядом бдительной Эвриклеи изрядно долили водой — куда больше, чем хотелось бы Одиссею.

Впрочем, сейчас он не обратил на это внимания.

Дружно плеснули из чаш в костер — Амфитрите-Белоногой, морским старцам Нерею с Форкием, помянули также Эола-Ветродуя — и приступили к трапезе.

Смачно трещали разгрызаемые крепкими зубами кости. Весело трещали поленья в костре. А в ушах Одиссея стоял иной треск. — треск окружающей его скорлупы. Треск привычного миропорядка, готового рухнуть. Он не слышал пышных здравиц и соленых морских шуток, не слышал других, мелких и пустых новостей; он был не здесь. Съежился внутри маленького мира, которому грозила опасность. Пронзительное ощущение беззащитности, хрупкости собственного бытия, угрозы, нависшей над ним и его близкими, не давало покоя.

Надо что-то сделать! Предотвратить угрозу! Отвести удар от Итаки! отца! мамы!..

Но — как?

Рыжий подросток не знал — как. Просто вдруг, без видимой причины, ему стало скучно. И некто холодный и бесстрастный, другой, живущий внутри «него» человек, спокойный и расчетливый, лишь изредка поднимавшийся на поверхность из темных глубин души — этот человек, которого звали Одиссей, что значит Сердящий Богов, сказал: