— С тобой, — пожал плечами Телемах.

— А ты один?

Одиссей плохо понимал, как можно играть одному. С друзьями куда интереснее!

— Один.

— Без взрослых?! — совсем уж изумился рыжий баси-ленок. — Тебя отпустили?

— Отпустили.

— Здорово… — Зависть оказалась горькой на вкус. — А меня одного не отпускают еще. С нами няня Эвриклея. И Эвмей, мой лучший раб. Только он заснул. Кажется.

Телемах ухмыльнулся:

— Ну и пусть дрыхнет, соня!

— А давай с нами! — щедро предложил Одиссей. Наверное, кучерявому наскучило одиночество. Надо обязательно принять его в игру!

— Потом… — неопределенно протянул Телемах. — Когда-нибудь. Лучше мы с тобой из луков постреляем.

Только сейчас Одиссей обратил внимание на лук Телемаха. Лук был маленький, детский, ненамного больше, чем его собственный — зато сделан так, что зависть выросла выше Олимпа! Получше иного настоящего! Тут тебе и хитрый изгиб, и полировка, и резьба — цветы всякие, и листики, в придачу разукрашены, как папина клумба! И накладки костяные, и даже тетива — подумать только! — разноцветная!

Радуга, не тетива!

— Ух ты! — не удержался Одиссей. Но тут же не преминул похвастаться:

— А у меня настоящий лук есть! Во-о-от такенный! Мне его дедушка Автолик подарил! А тебе твой тоже дедушка подарил?

— Нет, мне — папа, — Телемах ухмыльнулся чему-то своему.

— Хороший у тебя папа!

— Ага. Мой папа — ого-го! Ну что, давай стрелять?

— Давай! А куда?

— А вон видишь — камень? А на камне — фигурка деревянная.

— Вижу.

В дальнем конце поляны действительно возвышался бесформенный ноздреватый камень. И на нем стояла фигурка — отсюда не разглядишь, чья. Но Одиссею на миг показалось: фигурка не деревянная, а золотая. Наверное, солнечный луч шутки шутит.

Оказывается, Телемах успел заранее подготовить мишень.

— Стреляй!

— Далеко-о-о… — протянул Одиссей; но, тем не менее, вскинул лук, натянул его до упора и выстрелил.

Для игрушки-самоделки и мальца ростом в два локтя это был отличный выстрел. Тростинка-стрела с наконечником, обмотанным полоской меха, ткнулась в подножие камня.

— Я ж говорил — далеко! — развел руками Одиссей.

— Он говорил! — обидно расхохотался Телемах.
-Смотри!

Кучерявый поднял свой разукрашенный лук. Медленно оттянул тетиву — и Одиссей даже не понял, в какой момент короткая стрела с бутоном розы, закрепленным вместо наконечника, прянула к цели.

Просто была стрела на тетиве — и нет ее.

Просто стояла мишень на камне — и уже не стоит.

Исчезла. Как ветром сдуло.

До камня мальчишки добежали одновременно. Искусно вырезанная и позолоченная фигурка юноши-лучника валялась на траве, стрела — рядом, а во рту юноша закусил алый бутон.

— Ну конечно, из такого-то лука… — со слезами в голосе протянул Одиссей.

— Хочешь, дам стрельнуть? — великодушно предложил кучерявый.

— Ага!

Стрела была поднята, мишень установлена на место, и Одиссей радостно схватил Телемахов лук вместе с новой стрелой — красноголовкой.

…Все вещи несут на себе отпечаток своих хозяев. Владельцев. Или мастеров, кто их сделал. Все, без исключения.

Но иногда это проявляется особенно сильно.

У меня ощущение «вещности» почему-то связано в первую очередь с луками.

Я почувствовал дрожь в теле, когда впервые взял в руки лук, завещанный мне дедом, Волком-Одиночкой. И то же самое произошло, когда я впервые коснулся лука кучерявого Телемаха.

Нет, не то же самое.

Иначе.

Мир налился красками, заиграл солнечным глянцем, умытый нянькой-дождем; мир заулыбался мне — и я невольно улыбнулся в ответ. Я любил этот мир! дождь! свет! Мне было хорошо в нем! И я не хотел обижать деревянного лучника-мишень, пронзая его своей стрелой — я выстрелил, любя.

Как не дано большинству.

Мишень качнулась и медленно завалилась на бок — стрела лишь игриво ткнула фигурку в бок, уносясь дальше.

Дескать: ну что же ты? Догоняй!..

— Неплохо для начала, — покровительственно заявил кучерявый Телемах. — Потом я тебе покажу, как надо стрелять по-настоящему!

И я совсем не обиделся на покровительственный тон, словно почувствовал — мальчишка имеет на это право.

Хотя, конечно, тогда я ни о чем таком не думал.

— А ты мне дашь пострелять из своего настоящего лука? — сразу поинтересовался Телемах.

Гордость наполнила меня до краев. Лук кучерявого просто замечательный — но дедушкин лук все равно лучше!

— Конечно, дам! — великодушно пообещал я.

Впоследствии я сдержал слово.

* * *

— Ты где прятался? Мы тебя искали-искали… Одиссей покосился в сторону терновника.

— Вон там.

— Врешь! Мы тут все облазили! Не было тебя там!

— Там терн… не пролезешь… — Антифат вдруг запнулся, глядя на указанный Одиссеем проход. — Не было тут тропинки! Не было!

— Это у тебя глаз нету! Вот она!

За кустами все оказалось по-прежнему: ноздреватый бесформенный камень, истоптанная трава — только кучерявый Телемах с фигуркой-мишенью куда-то исчезли.

— …Не заметили! — сокрушался Эврилох. — Голос даже твой слышали! Ты нас дразнил! Слепыми совами и этими… землеройками. По шее тебе за это надо…

Ему, Одиссею, — по шее?! От какого-то Эврилоха?! Во-первых, никого он не дразнил, а во-вторых…

— А ну, попробуй!

— И попробую!

Подоспевшей Эвриклее с трудом удалось разнять драчунов — пора было идти обедать.

ЭПОД

ИТАКАЗападный склон горы Этос; авориовая терраса(Сфрагида[22])

…меня рвало прошлым.

До судорог.

До пены на губах; пока не пошла желчь.

Пловец, я вырвался из моря воспоминаний, разомкнул его цепкие объятия — куда погрузился сам, по доброй воле, в не очень здравом уме и отнюдь не трезвой памяти;

Я бил руками по волнам событий, баламутил воду дней, тонул в былом и вновь всплывал на поверхность…

Я возвращался. Возвращался и уходил, уходил и возвращался, пока не перестал различать: где уход? где возвращение?

Где я?! кто я?!

А проклятый аэд-невидимка все скрипел в ночи стилосом:

— …Вспухло все тело его; извергая и ртом, и ноздрямиВоду морскую, он пал наконец бездыханный, безгласный,Память утратив, на землю; бесчувствие им овладело…

Измученный, я пластом лежал на спасительном берегу настоящего — на настоящем спасительном берегу?.. — ожидая, когда вновь рискну вернуться в воды прошлого.

Я вернусь.

* * *Зеленая звезда качается над утесами.Стонет от ветра.«Эй! тля-однодневка! видишь ли?!»Кто из нас кому шепчет это?

— Я убью тысячу врагов! я!! тысячу!!!

Они там, внизу, у кораблей, полагают, что я сейчас разговариваю с богами. Я, их басилей. Военный вождь. Иначе они не видят ни одной причины, почему бы мне не спуститься к ним, будущим соратникам, каждый из которых уверен в каждом, как копейная рука уверена в щитовой; действительно, почему бы не тискать податливых женщин, не пить вино и почему бы не кричать во всю глотку о заветной тысяче, только и ждущей, когда ты наконец придешь и убьешь ее — если, конечно, ты не разговариваешь с богами?!

В каком-то смысле они правы.

В прямом.

К глазам мало-помалу возвращается способность видеть.

Тень.

В углу террасы; у перил.

— Кто?! кто ты?!

— Я — твоя тень.

…это Старик.

Врешь! Ты не моя тень! ты просто тень!

Ты совершенно на меня не похож!

Дергаю плечом — насмешливо, с издевкой. Давай! повтори! раз ты моя тень!

Он сидит на корточках в углу террасы, невидимый ни кому, кроме меня; впрочем, здесь больше никого и нет.

Не хочет дергать плечом.

— Это ты на меня не похож. Пока. И добавляет-чуть погодя:

— Дурак. Если бы в самом начале я пришел к тебе по другому — моей тенью был бы ты. Навсегда; без исхода. Атак… я готов подождать.

Он готов подождать. Нет, вы слышите: моя тень, знаете ли, любезно готова подождать! А я не готов. Мне с рассветом отплывать на войну. Меня проводили жена и любовница. Мою печень ждет самый шустрый копейщик в Пергаме[23]. А я не гордый. Я согласен ждать здесь. Я согласен самого шустрого.с его копьем оставить кому-нибудь другому: громиле Аяксу-Большому, богоравному Диомеду из Аргоса или, на худой конец, моему другу детства Эврилоху.

— Согласен?

Да, Старик. Ты не ошибся. Согласен; целиком и полностью. Я, Одиссей Лаэртид, не стану бить себя кулаком в грудь и кричать, что готов положить душу за други своя, что заслоню собой любого, лишь бы он жил, и с радостью отойду в Аидову мглистую область, утешаясь прощальными кличами товарищей.

Лучше я сам провожу их на погребальный костер; горе войдет в мое сердце, но не разорвет его. Я собираюсь жить. Я собираюсь выжить. Я собираюсь вернуться.

Мне девятнадцать лет, и я отправляюсь на войну.

Аэд-невидимка!

Что ты пишешь?

— Если уж коротки дни мои, годы ущербны -Зевс-Громовержец, ты должен мне славы за это?

Вычеркни! разровняй воск! Зевс, не слушай дурака!!!

Напиши иначе:

— Я б на земле предпочел батраком за ничтожную платуУ бедняка безнадельного вечно и тяжко работать,Нежели быть повелителем мертвых, простившихся с жизнью!

Меня тошнит памятью; и вместе с прочими я извергаю тот день, когда мне впервые стало скучно. Когда рассудок неугомонного мальчишки впервые превратился в ледяное лезвие, в капельку черной бронзы; когда я ощутил мой личный Номос, еще не зная истинного значения этого слова — душой, сердцем, нутром, тайной глубиной, куда ныряешь за смертью или прозрением.

Это случилось в саду.

Я был один. «Одиссей! — позвала издалека мама. — Иди кушать!» Я оторвался от песочных башенок и внезапно почувствовал себя птенцом в скорлупе. Земля, небо, я сам — все слилось на миг в единое целое: отцовский дом с садом, луг, куда меня водили гулять, бухта Ретра, куда мы ездили на праздник урожая, небо над головой — свинцовое зимой, прозрачно-лазурное осенью, укрытое пеной облаков; люди — папа, мама, няня, рябой свинопас, друзья-мальчишки, дядя Алким… боги, чьи имена были для меня плохо понятны, но которым я молился, потому что ребенку сказали: так надо!..

Яйцо.

И я — внутри; в центре.

Яйцо пульсировало, грозя увеличиться в размерах или треснуть. Мне было скучно; нет! — мне стало скучно. Ушел страх, радость, боль и недоумение; холодно!.. холодно! Рыжеволосый мальчишка стоял в яйце, в своем личном Номосе, без слов понимая главное: я совершу все, что не позволит скорлупе треснуть.

Все, необходимое для спасения; в первую очередь, для спасения самого себя, ибо я — центр маленькой вселенной.

Ибо без меня моей вселенной будет плохо, потому что ее не будет вовсе.

— Одиссей! Иди кушать!

Я побежал на зов. Даже не зная, что видение ушло, а знание осталось. Оно, это новое знание, властно пело во мне: я! сделаю! все! Никогда больше я не дремал на уроках дяди Алкима, впитывая его слова, будто губка — воду; никогда не подходил к краю утеса ближе, чем следовало, убивая насмешки приятелей быстрым и обидным ответом, карабкаясь на скалы с риском сорваться, я вымерял риск грядущей пользой — окрепшими пальцами, чутьем тела, силой! даже совершая глупости, я понимал: это необходимо ради обретения опыта…

Нет.

Ничего я не понимал.

Я и сейчас-то мало что понимаю.

Мальчишка оставался мальчишкой, отнюдь не превращаясь в маленького старца. Но время трещин на скорлупе отодвигалось в туман неслучившегося.

Если б еще знать: потерял я или приобрел?!

…А ты, мой Старик? моя тень?

Ты ведь почувствовал, да?!

Иначе зачем ты послушался меня, когда я не позволил тебе отогнать явившегося однажды бесплотного бродягу, и даже помог мне в строительстве кенотафа?

А потом еще раз.

И еще.

Неужели ты знал: придет ночь, одна из многих, и я скажу:

— Я вернусь!

ПЕСНЬ ВТОРАЯ

ОДИН ЖЕНИХ, ОДНА СТРЕЛА И ДЮЖИНА КОЛЕЦ

И море, и Гомер — все движется любовью.

Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит.

И море черное, витийствуя, шумит

И с тяжким грохотом подходит к изголовью.

О. Мандельштам

СТРОФА-I

БЕЙ РАБОВ, СПАСАЙ ИТАКУ!

Говорят, была у Сатира Аркадского волшебная раковина. Дунешь на гору — ужаснутся камни, вниз сбегут. Дунешь на море — ужаснутся волны, прочь отхлынут. Дунешь на небо — ужаснутся облака, кинутся врассыпную, а следом ветра-свистоплясы, а следом Гелиос-Всевидец, теряя на бегу лучи-сполохи.

Так вот, один итакийский козленок — почти взрослый, можно сказать даже, совсем козел — орал куда ужасней.

— Ры-жий! Ры-жий!

— Ря-бой! Ря-бой! Мнения разделились.

И над всем этим гвалтом — истошное «М-ме! ммм-ммеее! ммме-е-еррзавцы!..»

Даже сейчас, едва вспомню: дрожь по телу… я вернулся.

Второй козел — совсем козел безо всяких «почти» и «можно сказать» — молчал, как мятежник-титан под Зевесовым перуном. Онемел; закусил бороду, полагая происходящее особым козлиным кошмаром, которому рано или поздно придется развеяться.

Ничуть не бывало.

— Рябой! жми!

— Рыжий! держись, басиленок!!!

На бревне, перекинутом через ручей, раскорякой топтались двое чудовищ. Ну посудите сами: можно ли назвать людьми тех, кто взял сыромятные ремни да и прикрутил себе на спину по живому козлу?! Бедные животные простирали копыта к небесам, моля о пощаде, дергались, мотали рогатыми головами, а подлым мучителям хоть бы что!

В придачу еще и на бревно взгромоздились…

Вот одно чудовище — только и видно за рогами-космами, что ослепительно-рыжее! — присело еще ниже, едва ли не вцепившись босыми пальцами ног в кору. Потянулось лапой, достало, ухватило всей пятерней лодыжку соперника. На себя… еще…

Фигушки!

С тем же успехом можно было двигать Олимп.

Зато соперник, повыше вскинув своего козла, прихватил ладонью затылок рыжего чудовища. Надавил вниз и на себя.

Гиблое дело.

Брось, не срамись!

…Пошли руки навстречу друг другу Заиграли, заплясали. Убрать, прихватить, дернуть; дернуть, убрать, прихватить. Шустрей, пальцы! ловчей, плечи! не выдайте, локти! О коленках и речи нет: подломится невпопад — лететь брызгам радугой, божьей вестницей!

— Ры-жий! ры-жий!

— Мм-м-ме!

— Ааааааааах!

Сдернули рыжего. Увлекся. Припал коварный враг к бревну, подвела врага хромая нога; тут бы ему и конец, да вместо конца начало случилось. Долго объяснять, откуда что — короче, лети, друг-рыжий, в ручей.

Скучно рыжему самому лететь.

Обидно.

Бей рабов!!!

И когда он пере-из-под-вывернулся?! когда вражьи щиколотки ухватить успел? — а, какая теперь разница… пальцы-крючья, мозоли из черной бронзы кованы, под ногтями белым-бело, хоть Гефестовыми клещами разжимай!..

Брызги — до неба.

Воплей — хоть оглохни.

Козлы… все.

— А на Большой Земле иначе… — с завистью протянул Одиссей, когда косматые жертвы были отвязаны и с кличем «Мм-мме-ммеееесть!» удрали к стаду. — Благородно, красиво. Дядя Алким говорит, там наследники в палестру ходят… в гимнасий!.. на колесницах!