Костяная ваджра каменела в кулаке, стряхивая брызги молний с каждого зубца, космы накидки плевались зеленоватыми искрами, сошедшими с ума светляками, пеной конца света, — мерцание это заставляло дальний берег биться в истерике, исходя лавинами озноба. Снег шел, чтобы сразу растаять и стечь белесым гноем, ливень закипал на лету: все три мира смешивались в одно безнадежно исковерканное целое, быль становилась небылью, правда — ложью, и даже ярость Крушителя Твердынь не могла быть полностью уверена в том, что она

— именно ярость, именно Крушителя и именно Твердынь.

Эра Мрака заканчивалась, не успев начаться.

Тысячи голов Опоры Вселенной исходили надрывным шипением, костяные гребни их обугливались от ласки молний, и могучие извивы чешуйчатой плоти…

* * *

Так вот, всего этого не было.

Молний, ярости, светопреставления — не было.

Совсем.

Понурясь, я тихо брел себе без смысла и цели по свинцу Прародины, над которым всего три дня назад бился с огненной пастью: шаг, другой, третий, тридцать третий…

Владыка Тридцати Трех шагов.

И все мне казалось: рядом идет высокий воин, упрямый сутин сын, понимавший свободу иначе, чем понимаем ее мы, суры-небожители. Нас ведь амритой не пои — дай сыграть в блестящие камушки, каждый из которых беззвучно кричит:

— Не трогай меня!.. Пусти, сволочь!

Теперь я уже не мог сказать: «Мы смотрим — они живут. Божественные бирюльки — и смертная правда. Молния из земли в небо. Клянусь Судным Днем! — мы похожи не более…» Теперь это было бы ложью. Теперь это «они» упрямо превращалось в «мы», и разорвать нашу связь было гораздо сложнее и болезненнее, чем содрать приросший к коже доспех. Прав был Брихас, когда отсоветовал мне брать панцирь среди прочих даров вспахтанного океана… трижды прав. Панцирь и серьги. Коварные игрушки времен, о которых разве что Брахма в состоянии сказать: «Да, помню…» — и то соврет.

Отданные смертному, они ставят его вровень с небом.

Отданные суру, Локапале, одному из Свастики…

Гроза бушевала не в Безначалье: она бушевала во мне, разрывая сети, опутавшие Миродержца, позволяя идти куда угодно, выдувая из темных закоулков сознания хлам, копившийся там веками, срывая пыльную кисею паутины… Сквозняки гуляли из угла в угол, затхлый воздух становился пронзительно свежим, пахло грозой, пахло истиной, способной вспороть рассудок, словно рыбье чрево, вывалив скользкие потроха на всеобщее обозрение, и чужак шел рядом, молчаливо соглашаясь:

— Да, наверное, ты знал это и раньше…

Увы, Секач, ты мог быть свободным, не прибегая к отцовскому дару. Я так не могу. Мне тоже нужны были серьги, как Черному Баламуту, мне тоже нужно было со звоном рвануть внутренние цепи, чтобы наконец понять давнюю фразу Бали— Праведника, князя дайтьев и асуров:

Многие тысячи Индр до тебя были, Могучий, Многие тысячи Исполненных мощи после тебя пребудут.

И не твое это дело, Владыка, и не я тому виновник, Что Индре нынешнему его счастье незыблемым мнится…

Теперь я понимал.

Многие тысячи — до, многие — после, и понадобилось босиком выйти на раскаленный рубеж эпох, испытать бессилие, любить время, шаг за шагом пройти три тернистые дороги, три человеческие жизни, понадобилось научиться моргать, думать, не спешить, пришлось разбить лоб о нарыв Курукшетры, примерить доспех— кожу и вырванные с мясом серьги, чтобы наконец вздохнуть полной грудью и сказать самому себе, себе и бешеному чужаку, что третий день шел со мной рука об руку:

«Да. Теперь — да».

2

Таинственны мудрости древней скрижали, Сколь счастливы те, что ее избежали. * * * Бессмертна от века душа человека — Но гибнет от старости тело-калека, Страдая от хворей, напастями мучась. Увы, такова неизбежная участь Души, что, меняя тела, как одежды, Идет по Пути от надежды к надежде, От смерти к рожденью, от смеха к рыданью, От неба к геенне, от счастья к страданью. Дорога, дорога, дорога, дорога, Извечный удел человека — не бога. Ведь те, кто вкусили амриту благую, Телами со смертью уже не торгуют, Для плоти их тлена не сыщешь вовеки — Завидуйте им, муравьи-человеки! У тела бессмертного участь другая: Оно не потеет, не спит, не моргает, Не ведает боли, не знает старенья, Достойно назваться вершиной творенья, Вовек незнакомо с чумой и паршою — Но суры за то заплатили душою, И души богов, оказавшись за гранью, Подвержены старости и умиранью. Дряхлеет с веками, стара и убога Душа всемогущего, вечного бога — Становится пылью, становится прахом, Объята пред гибелью искренним страхом. Сухою листвой, что с деревьев опала, Осыплется наземь душа Локапалы, Сегодня умрет, что вчера шелестело, — И станет бездушным бессмертное тело. О скорбь и страданье, о вечная мука! — Коль в суре поселится серая скука, Наскучат утехи, любовь и сраженья, Наскучит покой и наскучит движенье, Не вспыхнут глаза грозовою зарницей, И мертвой душе станет тело гробницей! О горы, ответьте, о ветры, скажите: Куда подевался иной небожитель? Ни вскрика, ни стона, ни слова, ни звука — Лишь скука, лишь скука, лишь серая скука… Но изредка ветра порыв одичалый Доносит дыханье конца Безначалья: «Мы жили веками, мы были богами, Теперь мы застыли у вас под ногами. Мы были из бронзы, из меди, из стали — О нет, не мертвы мы… мы просто устали. Ужель не пора нам могучим бураном Приникнуть, как прежде, к притонам и храмам, И к вспененным ранам, и к гибнущим странам, И к тупо идущим на бойню баранам?! Мы жили веками, мы были богами — Но нету воды меж двумя берегами». * * * О знание темное Века Златого! — Воистину зрячий несчастней слепого… * * * Менялась основа, менялося имя, Один на престоле сменился двоими, Менялись владыки, как служки во храме, — И Свастики знак воссиял над мирами. Их было четыре, а стало их восемь — Чьим душам грозила холодная осень, Кто плечи подставил под тяжесть святыни, Не ведая, чем он поддержан отныне. Назначено так на рассвете творенья: Есть тапас и теджас, есть Жар и Горенье, Есть дар аскетизма и пламенность сердца — Последним поддержана суть Миродержца. Когда подступает душевная мука, Когда в Локапале поселится скука, То смертный, чей дух воспарял, пламенея, Чье сердце удара перуна сильнее, Навеки покинув земную дорогу, Отдаст свою душу уставшему богу — Чтоб пламенность эта, чтоб это Горенье Мешало души Миродержца старенью, Чтоб честь не линяла, чтоб совесть не слепла, Чтоб феникс отваги поднялся из пепла, Чтоб щедрость дарила, чтоб радость явилась… Чужое Горенье своим становилось! Вот так Миродержец с судьбою большою Лечил свою душу чужою душою, И крепла опять сердцевина больная — Не зная, не зная, не зная, не зная…

3

…Они брели мне навстречу, по колено проваливаясь в свинец.

Чубатый гигант в одеяниях цвета запекшейся крови приблизился первым.

— Здравствуй, Секач, — сказал Яма, Адский Князь, Локапала Юга.

— Здравствуй, Грозный, — ответил я, не отводя взгляда.

И мы оба повернулись к Миродержцу Запада, Варуне-Водовороту, в чьих зеленых кудрях пеной блестела обильная седина.

Повернулись, чтобы как подобает приветствовать Брахмана-из-Ларца.

Я не стал спрашивать, что им известно и откуда. К чему?! — если из-за спины Варуны с показной робостью выглядывала голубоглазая богинька, придерживая на плече неизменный кувшин.

Капли тяжко шлепались на гладь Прародины и сразу тонули, уходя в пучину.

Да, наверное, если бы позавчера я начал прямо с жизни Карны, чья смерть являлась мне в пекторали панциря…

— Шлендра ты, — ласково бросил я Времени. — Маха-шлендра. Одно на уме?!

— Я такая, — подбоченилась Кала, умудрившись не уронить при этом свой кувшин. — Прости, Владыка: мы тебя ждали-ждали… Нездоровилось, да? А мы потом к тебе в Обитель… ой, а там Словоблуд, там Опекун, Десятиглавец… Пришлось чуть ли не силой им языки развязывать!..

И осеклась.

— Они явились ко мне в шатер, — бесцветно прогудел Яма, терзая чуб, побелевший за сегодняшний день. — Ночью, в часы перемирия. Все пятеро Пандавов во главе с Черным Баламутом. Воззвали к обету Гангеи не отказывать просящему и задали вопрос: каким образом можно убить меня? Я ответил. Назавтра Арджуна расстрелял меня, закрывшись Хохлачом, — я не мог поднять руку на того, кто родился женщиной, — и вынудил избрать день и час моей смерти. К чему мне было жить после этого?!

— Они убили слона, назвав его именем моего сына, — уронил маленький Варуна, глядя вдаль. — «Жеребец пал! — сказали они, следуя совету Черного Баламута. — Почему ты еще сражаешься, бесстыжий брахман?!» Я не поверил. Но они настаивали, а сына не было видно поблизости. Тогда я спросил Царя Справедливости: правда ли это? Он никогда не врал… раньше. После его ответа мне все стало безразлично. Я отвратился от битвы и сел безоружный на землю. Да, мне отрубили голову, как жертвенному барану! — но к чему мне было жить после этого?!

— Мне подсадили возницу-предателя, — сказал я, чувствуя, как знакомая ненависть заставляет кулаки сжаться. — Во время боя он загнал колесницу в трясину, и Арджуна метнул в меня, лишенного возможности маневрировать, «Прошение Овна», запрещенное в поединках смертных. Правда, надо отдать ему должное, он выждал некоторое время. Еще бы! — понимая, что сутин сын мигом раскусит предательскую уловку, он любезно позволил мне своими руками убить изменника. Отличный способ заткнуть болтливый рот!.. Я обманул Арджуну. Я оставил возницу в живых — и правильно сделал. Говорят, царь Шалья после моей смерти еще полтора дня удерживал позиции…

Я замолчал.

Трое Локапал стояли и смотрели друг на друга.

Моргая.

— Ну и чем мы лучше Черного Баламута? — тихо спросил я. — Чем мы лучше упыря-пишача из лесов Пхалаки?! Чем?!

— Тем, что не знали, — ответил зеленоволосый Варуна, и Адский Князь кивнул, соглашаясь. — Мы не знали. Мы не готовились заранее… А впрочем, ты прав. Чем мы лучше?

Со стороны берега донесся грохот.

Секундой позже стая «Южных Агнцев» подняла столбы воды вокруг нас.

Когда я разглядел, кто стоит у самой кромки берега, я мысленно согласился с его поступком: лучшего способа докричаться до нас не было.

Волны покорными псами лизали босые ноги старика, изредка стараясь подпрыгнуть и дотянуться до пушистого кончика косы, адская бездна Тапана текла смолой в узких глазницах, и беззвучно мычал с секирного лезвия белый бык.

— Мальчики… — шептали сухие губы. — Мальчики мои…

Трое Локапал, склонив головы и сложив ладони у лба, стояли перед Рамой-с-Топором.

Трое учеников — перед Учителем.

Наконец аскет успокоился и в свою очередь поклонился нам.

— Я счастлив приветствовать Миродержцев Востока, Юга и Запада. Прошу простить мне столь бесцеремонное вторжение…

Легкая улыбка осветила костистое лицо аскета, и мы улыбнулись в ответ.

— …но у Шивы-Разрушителя не оказалось под рукой лучшего посланца, чем я, многогрешный.

— Посланца? — разом выдохнули три глотки, и тихо ахнула за спиной Кала— Время. — Под рукой?!

— Увы, это так. Просто Синешеий просил передать вам: минуту назад бешеный сын Дроны напал на спящий лагерь победителей. Шива полагал, это будет интересно узнать всей Свастике.

И я раскинул руки крестом, отдаваясь Жару Трехмирья.

Чтобы в самом скором времени оставить Безначалье.

4

…Багровое пламя цвета одежд Владыки Преисподней полыхнуло нам в лицо, но стоявшие рядом со мной Яма и Агни были здесь ни при чем.

Это был Второй мир.

Это была Курукшетра.

Это яростный Жеребец, сын Наставника Дроны, обрушивал на спящих врагов ненасытное пламя своей мести.

Мы стояли и смотрели.

Простой смертный, пусть даже и сын сура, мало что сумел бы разглядеть в том безумном аду, что разверзся прямо перед нами, когда мы, вся Свастика в полном составе, вместе с Временем и престарелым аскетом возникли в сотне шагов от лагеря победителей. И сейчас Я-Карна был рад, что Я-Индра в силах видеть все. До мельчайших подробностей. До боли в висках, до скрежета зубовного.

Мы не пытались ринуться в схватку: наш черед еще настанет.

Мы стояли и смотрели.

Смотрели, как сын Дроны проклинает сам себя, как он вершит свой суд по новому Закону, Закону Пользы, провозглашенному Черным Баламутом.

Огненный смерч кольцом охватил лагерь, испуская надрывный рев, не давая никому вырваться из ловушки: вот обезумевший от ужаса полуголый мужчина сломя голову кинулся прямо в огонь, прикрыв лицо руками. Наверное, он надеялся прорваться — и через мгновение он действительно выпал наружу… дымящаяся черная головня.

Пламя не выпускало живых.

Только мертвых.

А по бокам единственного прохода, остававшегося в стене рукотворного пекла, стояли двое: Критаварман, царь бходжей, и наставник Крипа. Парные мечи брахмана и шестопер кшатрия работали без устали, и те счастливчики, кто уже, казалось, сумел вырваться из Преисподней, обретали покой прямо здесь, груда изрубленных тел у выхода из лагеря стремительно росла.

Внутри же безраздельно царил демон по имени Жеребец. О, сын Дроны умел убивать! Он не разменивался на мелочи: тому, кто уже однажды посмел выпустить на свободу «Беспутство Народа», терять было нечего! Губы его выплевывали мантру за мантрой, и проливался с неба дождь из зазубренных чакр, тучи возникавших из ниоткуда стрел косили выбегающих из шатров воинов, и яростными углями горели в дымном зареве глаза Брахмана-из-Ларца во втором колене.

Но для избранных Жеребец жалел небесного оружия.

Нырнув в один из шатров, он за волосы выволок наружу Сполоха, вымоленнре дитя Панчалийца, — именно Сполох предательски отсек голову Наставнику Дроне, когда обманутый старик отвратился от битвы.

Безжалостные удары ног обрушились на тело, скорчившееся у откинутого полога, хрустнули ребра, изо рта Сполоха брызнула кровь. На мгновение он нашел в себе силы приподняться:

— Дай мне встать и сражайся, как подобает кшатрию! Лицом к лицу!

Черные сгустки слов упали впустую: Жеребец лишь презрительно расхохотался смехом безумца.

— Я не кшатрий. И, наверное, я уже не брахман. Разве ты встал лицом к лицу с моим отцом, когда хватал его за седые волосы?! когда отсекал ему голову?! когда поднимал ее для всеобщего обозрения?! Даже безоружному, ты побоялся взглянуть ему в глаза! И ты еще смеешь требовать благородной смерти?!

Под пятой боевой сандалии треснули пальцы, удар под ложечку заставил тело избиваемого выгнуться рыбой, которую живьем швырнули на сковородку, сухой веткой переломилась правая рука Сполоха, когда он попытался закрыть лицо: теперь из-под разорванной кожи клыком оскалился белый обломок кости, и кровь обильно текла по предплечью.