Туман вокруг кипел парусами. Меланфий почувствовал, как волосы у него встают дыбом. Трещат, искрятся. Словно битый жизнью козопас превратился в мачту, усеянную огнями Диоскуров. Раньше он всегда полагал, что такие глупости сочиняют подлецы-аэды: дурачить простаков, вышибая слезу или вопль ужаса. Убедиться в своей ошибке было крайне неприятно; и далеко на задворках сознания, окаменевшего в безнадежности, мелькнула мысль, что это не единственная ошибка, в которой Меланфию сегодня предстоит убедиться.

Борта дипроры и обоих «вепрей» исчезли в туманной кутерьме, седой с рыжим отливом. Пряди сплетались, делаясь кружевной паутиной или сотнями тугих косиц со смешными кисточками по краям; злой смех взлетел по левую руку, хлестнул плетью и смолк так же резко, как и начался. «Я расскажу! я все!.. все расска...» — знакомый голос начинал кричать это «я все! все!...», терялся в глухой безответности, чтобы вновь захлебнуться отчаянным: «Все! все расскажу!..» Мир сжался для Меланфия в тесный кулак. Оглушенной мухой козопас застыл, пришпилен к палубе дерзкой стрелой; вокруг царил предвечный Океан, непроглядная муть, кишащая звуками. Подошвы боевых сандалий грохочут о дерево настилов. Лязгает бронза, и почти сразу: предсмертный хрип, страшный хотя бы потому, что единственный. «Я кому сказал?!» — вопрос-оборотень, явив истинное лицо приказа, сменяется чудным шелестом. Звон оружия, бросаемого под ноги. Опять смех. Уже без злобы, просто смех. Презрения и того небыло.

«Кинуться за борт? — подумал Меланфий. — Вплавь добраться до Утеса...»

Он исподтишка дернул ногой. Стрела держала крепко. Придется резать ремни сандалии, иначе не высвободиться. Рука потянулась к ножнам. Медленнее. Еще медленнее. Пусть разглядывают свой проклятый туман. Мой спасительный туман. Наверное, это успела подмога из Пилоса. Сукин сын Нестор решил сыграть двойную игру. Ничего, прорвемся... Вот и рукоять.

Нож, отрезвляя, прижался холодным лезвием к предплечью.

Меланфий слегка присел: сейчас, сейчас ремень лопнет под клинком... сейчас...

...Мглистой сединой на груди дымился флакон с наследством Океана. Я раскрыл его, сам не зная, зачем. Выдернул пробку, выбросил за борт. Скоро выброшу и флакон. Одиссей, сын Лаэрта, я снова плыл через Океан, которого больше че было... шел вспять по смутной дороге — домой...

Туман по носу гиппагоги распахнулся рывком. Будто Ильная рука отдернула занавесь, и седина разбежалась рочь, оставив лишь рыжие блики. Восход? Солнце подучивает?! Силуэт чужого трехмачтовика надвинулся, Делался близким-близким; гребцы вскинули весла, позволяя кораблям сойтись вплотную. Среднее весло почти сразу упало вниз, на дубовый релинг. Лопасть едва не ударила Меланфия по плечу, но ремень уже лопнул под ножом, и, босой на одну ногу, козопас сумел отступить.

Еще шаг, и можно будет прыгать. Корпус гиппагоги укроет от стрел с трехмачтовика. Проклятые пилосцы...

На скользкий, шаткий мостик, связавший два корабля, шагнул воин в полном доспехе. Шагнул? — Вспрыгнул. Легко, мальчишкой на бревно, перекинутое через ручей. Постоял, страшно мерцая черными прорезями шлема; двинулся вперед. Слегка хромая, но Меланфию не удавалось определить: на какую ногу? Ладно, борт уже рядом.

Наверное, Меланфий все-таки кинулся бы в туман. Помешал поступок воина. Странный до такой, совершенно невероятной степени, что странность эта приковала козопаса к месту надежней стрелы. Равнодушная походка хромого, как если бы подошвы военных сапог ступали не по веслу, а по террасе родного дома, Меланфия смущала мало. Насмотрелся в море. Сам горазд. Правда, в полном доспехе... За спиной гостя козопасу померещилась грузная фигура старика с копьем, явилась и сгинула в тумане — впрочем, это тоже пустяки. Мало ли чем заморочит голову предрассветная хмарь? Но в руке воин держал лук. А на середине весла, замедлив шаг, он с полнейшим безразличием поднял руку и швырнул лук прочь. Даже не озаботившись глянуть: куда? Меланфий ожидал всплеска или крика «Поймал!», раздавшегося с невидимой отсюда лодки. Ничуть не бывало. Лук исчез во мгле.

Выбросить оружие мог только сумасшедший.

Или...

Чудо-хохот закипел в глотке Меланфия. Не глотка: забытый на огне котел. Душа пузырями выходит. Ты говорил, что не веришь в богов? Да, козопас?! Тебе позволили убедиться и в этой ошибке. Тебе милостиво дают время уверовать — истово, трепетно! — чтобы минутой позже отправить в глубины Эреба.

Посмеемся вместе?!

Хромой воин, не останавливаясь, спрыгнул на носовую полупалубу гиппагоги. Стоя к Меланфию спиной, гость смотрел на кучку стариков и юношей, сгрудившихся на носу. Смотрел долго. Молча. Так смотрят из настоящего на прошлое и будущее, когда «вчера» с «завтра» в испуге жмутся друг к дружке.

Потом он снял шлем.

Грива султана коснулась палубных досок.

— Я...

...Любое слово оказалось бы сейчас ложью. Предательством. Бессмыслицей. Я вернулся? Радуйтесь?! Сынок, это я, твой папа?! Любое слово...

Наверное, заика, подумал Меланфий. Продолжая беззвучно хохотать и не замечая этого. Бог-заика? Бог-хромец? Гефест? — Нет, бессмертный кузнец хоть и хром на обе ноги, но явился бы с молотом вместо лука. Аполлон? — Тоже нет. Стреловержец высок ростом, да и до-спеха не носит. Арей-Губитель? — Похож, но Арей ходит ровно.

Гермий-Проводник? Владыка Пучин? Сам Громовержец?!

Узнать божество, назвать его по имени сейчас представлялось Меланфию самым важным делом на свете. Он судорожно перебирал Олимпийскую Дюжину, встряхивал имена, менялой ковырялся в груде клейменых слитков, а хохот все пузырился в глотке, кропя бороду липкой слюной.

«Я сошел с ума», — мелькнуло, чтобы сразу исчезнуть.

Воин уронил шлем. Глухой стук показался кощунством. Обеими руками взлохматил рыжую шевелюру: так делают мальчишки, не зная, что сказать. "Ему нет и тридцати! — вслед за мыслью о собственном безумии озарением явилось Меланфию.

— Будь он кем угодно, ему нет..." Воин еще чуть-чуть постоял, ожидая невесть чего, Команда гиппагоги сбилась теснее: миг назад готовые к смерти, сейчас старики с мальчишками были белей мела. Вон у рябого калеки губы трясутся. А у мрачного коровника желваки на скулах: береговыми валунами. Щенок в басилейском венце — умора. Уши лопухами, глазами хлопает.

О двух своих людях, дрожащих позади, козопас забыл напрочь.

Воин присел на корточки, рядом с гривастым шлемом.

— Аргус? Иди ко мне...

Уродливая собака дернула бесхвостой задницей. Задвигалась черная лепешка носа, жадно принюхиваясь. Можно было подумать: глупого щенка за шкирку тянут к миске с едой, а щенок упирается, не понимая своего счастья. Зачем богу собака?! Богу нужны люди. Для гнева или милости. Зачем собаке бог? — Любому псу нужен хозяин. Мокрый настил палубы холодил босую ступню.

Собака легла, положив лобастую башку на лапы. Закрыла глаза, без того утонувшие в грязных лохмах. Бока слегка подрагивали: когда б не эта дрожь, можно было бы принять пса за дохлого.

— Аргус... прошу тебя...

...Ну пожалуйста. Узнай. Подойди. Я очень прошу тебя. Я вернулся: это невозможно. Ты жив, Аргус: это тоже невозможно. Мы — части одного целого, которого не может быть. Нам надо уметь прощаться и прощать. Подойди ко мне... ладно?..

Меланфия пронзила раскаленная игла, когда он увидел слезы на лице рыжего бога. Будто стрела вернулась, взяв выше: в сердце. Боги не плачут. Боги смеются. Неужели третья ошибка? Роковая?! Нож в руке дрогнул, ожил, наливаясь убийственным предчувствием. Вон туда, в шею. Под затылочную ямку. И за борт. Никто не успеет помешать. Никто.

Собака зашевелилась. Встала. Косматой тенью скользнула вперед, надрывно повизгивая — вернее, захлебываясь утробным, змеиным шипением, если где-то на свете бывают счастливые змеи. Миг, другой, и мощные лапы упали на плечи рыжего обманщика, прикинувшегося богом. Шершавый язык теркой прошелся по лицу, пес зевнул, ощутив на языке соль; не удержавшись, рыжий с размаху сел на палубу, а огромный зверь упоенно, самозабвенно, восторженно вылизывал лицо, наслаждаясь все новой и новой солью.

Старым, незабываемым запахом.

— Аргус... хорошая, хорошая собака!.. моя...

Маленький, вкрадчивый шажок. Вон туда. Под затылок.

— У тебя есть нож, басиленок?

Рябой калека спросил это скучным, срывающимся голосом. Он пьян, подумалось Меланфию. Он же пьян! Лишь сейчас козопас бросил хохотать, и ему стало чего-то не хватать. Жизнь потеряла смысл. Еще шаг. Уже можно. Или все-таки нельзя?!

Второй раз за сегодняшний, насквозь проклятый день Меланфий колебался, боясь сделать выбор.

— Да, Эвмей, — ответил рыжий, обеими руками держа пса за холку. — Я давно вырос. У меня теперь есть нож. Зачем тебе нож?

Эзмей качнулся. Искалеченная нога онемела, рябой едва не упал, но стоявший рядом мальчишка поддержал старика.

— А вот этого лиса зарезать... вот этого...

И Меланфий вдруг обнаружил, что стоит лицом к лицу с рыжим лже-богом.

%%%

Я не умею ненавидеть. Не научился. Не умею понимать. Умею любить. Умею возвращаться. Видеть, чувствовать и делать — умею. Скучно. Холодно. Лучше бы я ненавидел. Тогда бы все стало гораздо проще — но и сейчас, в любви и скуке, это тоже просто. Очень просто. Наверное, когда-то я вполне мог потрепать тебя по затылку, чернобородый. Проходя мимо. Мальчишка в гавани, чернявый сорванец, ты бежал к причалу, а я протянул ладонь... Думаю, так и было. Сейчас ты собрался убить моего сына. Меня. Себя я готов тебе простить. Сына не прощу.

Сына, покинутого мной.

Понимаешь, мне очень стыдно, и я буду вымещать свой стыд на тебе. Понимаешь? Ты умеешь понимать?!, Тогда пойми.

И возненавидь, если так тебе легче. Скука вместе со стыдом подступаюгк горлу, и я больше не в силах сдерживаться. Тебе будет очень больно, чернобородый. Утешься: я постараюсь, чтобы ты стал если не единственной, то одной из немногих жертв моего стыда.

%%%

— У тебя больше нет ножа, — сказал рыжий. Да, кивнул Меланфий. Пальцы разжались, и клинок упал под ноги. Откатился к мачте. Да, конечно. У меня больше нет ножа. Как скажешь.

— А у меня — есть. Ты же видишь?! У меня есть нож.

Да, кивнул Меланфий. Конечно. У тебя есть нож.

Я вижу.

— Хорошо. У тебя нет ножа, а у меня есть. Теперь у тебя больше нет твоего мужского достоинства. Я отрезал его. И выбросил за борт. Да?

Да, попытался кивнуть Меланфий. Страшная боль внизу живота обожгла, бросила на колени. Боже, боже, боже... Вопль-мольба, так и не вырвавшись наружу, застрял кляпом в горле. Очень больно. Конечно. Больней не бывает. Я не мужчина.

Как скажешь.

— Ты веришь мне? Хорошо, можешь не отвечать. Я и так вижу: веришь. Знаешь, твои ноздри вырваны мной. Отрезаны уши. Я скормил их собаке.

Да. Да! Да, да, да...

Смилуйся!

— Правая рука. До локтя. Вот она: валяется на палубе.

Да!..

Хочу в Аид, отстранение подумал Меланфий, пока тело его корчилось от невыносимого страдания. Хочу под землю. Там тихо и прохладно. Там никто ничего не помнит. Хочу не помнить. Хочу уйти.

Вода в Лете темная. Сладкая.

Дайте воды...

— Левая рука. Запястье. Наступи на него. Вот так. Хорошо. У меня есть нож, а у тебя нет. У меня есть очень хороший нож. Острый. А у тебя еще есть ноги. Глаза. Язык. Сердце. Тебе столько не нужно.

Да, судорожно кивал Меланфий, пытаясь опереться о палубу руками, которых у него больше не было. Да. Не нужно. Мне. Столько. Слова приближались из тумана, скучные и медленные.

Неся новую боль.

Пытаясь скулить, немой Аргус отползал на брюхе в сторону от жертвы с палачом.

— Папа! Не надо!.. Перестань, папа!.. Хватит!..

Одиссей замолчал. Повернул голову. Ты очень похож на свою мать, малыш. Мы с тобой почти одних лет, и это гораздо лучше, что ты похож на мать. Не надо походить на меня. Всю жизнь мечтавшему об отце, как о божестве, которое однажды явится, исправит и отомстит, тебе не суждено узнать меня в лицо — я слишком рано ушел! — но, увидев спасение и месть, ты назвал их по имени.

Да, Телемах, сын Одиссея.

Я больше не буду.

Пусть этот человек поблагодарит тебя, прежде чем я отпущу его.

— Ты свободен. Можешь умереть. Мой сын заступился за тебя.

И с брезгливой усталостью:

— Пошел вон.

Туман по правому борту лопнул гнилой дерюгой. Расступился, открывая смутную дорогу. Вереница теней вдали замедлила шаг, дожидаясь отставшего. Меланфий с третьего раза сумел подняться. Шатаясь, добрел до борта. Руки мертвыми плетями висели вдоль тела, рот судорожно пытался хлебнуть воздуха, давясь хрипом. Тело упало за борт без всплеска.

— Ты вернулся, хозяин, — тихо сказал рябой Эвмей. Одиссей покачал головой:

— Нет, старый друг. Я еще не вернулся. Я еще только возвращаюсь.

%%%

Память ты, моя... Рот трескается улыбкой: сухой, колючей. Ветка акации в бороде. Моя ли ты, память? Действительно: моя?! Твой заложник, я медлю на пороге рассвета. Говорят, такое часто случается со стариками: отчетливо, до мельчайших подробностей помнить давние события — и тужиться, вспоминая вчерашнюю ерунду, словно у памяти запор. Мой Старик, у тебя тоже так?! Молчишь. Молчу и я. Молодой, красивый; скоро мне стукнет четверть века. А память древняя. Дряхлая. Еле держится на ногах. Или это я, муж, преисполненный козней различных, всего-навсего притворяюсь? Лгу самому себе?!

Да, это правда.

Ложь.

Если вы видите между ними разницу, давайте позавидуем друг другу.

Подходя вплотную к последнему рубежу, к ночи на террасе, теням в углу и неопределенности выбора, мне все труднее утолять жажду теней жертвенной кровью. Кровь на исходе. Жажда неутолима. И я. Одиссей, сын Лаэрта, все возвращаюсь, возвращаюсь...

Страшное слово: возвращаюсь.

Иногда мне кажется, что его обратная сторона: бесконечность.

Там, на палубе гиппагоги, в седом тумане, все было просто и деловито. Задумываться не оставалось времени. Старых пастухов мигом разбросали по малым эскадрам: в качестве проводников. Про их отсутствие на Итаке никто толком не знал; значит, если до сих пор не хватились... Идоменей, с его опытом наварха, поклялся снять морскую блокаду острова за сутки. В крайнем случае, за двое суток. «Крайний, да? — зло распялил губы седой эфиоп, и черное лицо Ворона напомнило штормовую тучу на горизонте. — Эй, критский дядя, я с тобой!» Диомед, наскоро переговорив с коровником Филойтием, взялся давить береговые заставы. Только без шума, сказал я. И без лишней крови. Ладно? Чтобы в городе и в доме до поры — тишь да гладь.

Обижаешь, был ответ.

А Калхант, прислушиваясь к испуганным воплям чаек, добавил: это, рыжий, как раз пустяки...

Я тогда забыл спросить, что он имеет в виду. Теперь вижу. Смысл слов пророка стоит в углу террасы, скрестив руки на груди. Он безоружен, этот смысл. Не защищается. Но понять его — значит, убить, а убить его труднее, чем стоящего на воздухе войны неуязвимого Лигерона.

Впрочем, я отвлекся.

Гиппагога пристала к берегу в Безымянной. Tyмaн взял Итаку в кольцо, малым Океаном отгородив от всего мира, но я дышал этим туманом, и смутная дорога послушно распахивалась передо мной. Возле Грота Наяд мы распрощались: сыну в сопровождении рябого Эвмея было ведено укрыться на верхних пастбищах. До завтрашнего утра. Телемаху безопасней находиться рядом со мной, на случай повторного покушения, а сегодня я не смогу приглядеть за мальчиком. Эвмею же я поручил, надежно укрыв Телемаха, мигом отправляться к моей жене.

— Папа, он же старый! Хромой! — заикнулся мой сын, выпячивая грудь. Ясное дело: постриженный во взрослые час назад, прямо на борту, самим Диомедом Аргос-ским, мальчик грезил подвигами. — Давай я!