Повернулось блюдо. Угощайся — перепелиное крылышко на краю завалялось. Вкусное!.. Это, значит, Микены златообильные. И не хочу видеть, а вижу. Ванакт Агамемнон в купальню босиком шлепает: омыть усталое тело. Венок на кудрявой голове благоухает. Любимая супруга рядышком стелется, за спиной ножик прячет. Братец двоюродный, к трону да к чужой супруге шибко попривыкший, с топором за дверью томится. Ждет. Мыться ванакту в крови. Дымом погребальным умащаться. Смотрю я на слепца носатого, а вижу себя. Я это вернулся. Меня это жена (...как ее?!) ножом встречать собралась. Меня любовник женин: топором исподтишка..

Повернулось что-то во мне. Скрежетнуло бешенством.

Вниз кинуло.

...Скользко. Мокрая плитка пола выворачивается из-под босых ног. Взмах секиры, предназначенный нагому ванакту, захлебывается на полпути. Падая, обхватываю чужие, жилистые голени.

— Бей рабов!

Он мягок и труслив, этот любовник-убийца, у него дряблая шея, она легко мнется, хрустит. Удивленные глаза мертво шарят по мне: кто? отку... У чанов с теплой водой старший Атрид сплелся с любимой, заждавшейся женой: отбирает нож. Столик с флакончиками, мазями, притираниями: цветными брызгами. Неверная супруга визжит, вырывается — и глупо булькает, когда узкое лезвие погружается в пышную грудь.

По рукоять.

— Ты?!

Ванакт микенский ласкает меня влажным, благодарным взглядом. Слегка золотистым, но это пустяки. У наших ног: жена и любовник. Его? Мои? Общие?! Отмахиваюсь: кыш, дурацкие мысли! Тени убитых, плохо понимая, что произошло, бродят по купальне. Оглядываются. Мужская тень тщетно пытается поднять секиру. Мой Старик гонит их копьем: прочь.

Не всем дано возвращаться.

Через год мы с Агамемноном объединили басилевии Пелопоннеса. Еще через год: Большую Землю до самого Эпира. Диомед пытался нас остановить, но его вовремя отравили доброжелатели. Я жил долго и счастливо и умер в глубокой старости наместником большого удела в кафолической державе Пелопидов.

Перед смертью мне снился какой-то остров.

%%%

— Ну и что? — равнодушно спросил Далет. Изогнувшись, он почесывал себе спину сорванной с куста веточкой.

— Как что?! — Рыжий едва не вцепился лотофагу в глотку. С трудом удержался. Чувствовал: вцеплюсь, значит, убью. — Ведь этого не было! понимаешь?! Никогда не было! Я знаю, чувствую! Я уверен: на самом деле Агамемнон погиб там, в своей купальне! Никакой державы, ничего! Ничегошеньки...

Охрипнув, Одиссей ужене мог кричать. Бормотал, всхлипывая:

— Ложь! Золотая ложь...

— А какая тебе разница? Ложь, правда...

Веточка упала в пыль. Мягкие ладошки бывшего Со-бек-о, ныне просто Далета, разошлись в разные стороны. Будто мир обнять хотели, ласковые.

— Хочешь цветочек?

СТРОФА-II

Вначале был Алеф

Мой Старик, знаешь ли ты, как это долго: три дня?

Молчи. Будь таким, как всегда. Привычным. Сядь на корточки, положи копье на колени. Угрюмо сдвинь брови, задумавшись. Кораблю не устоять на одном якоре. Мне тоже. Два якоря Одиссея, сына Лаэрта: скука и любовь. Я бы сказал: рассудок и сердце — но это будет ложью. Я бы сказал иначе: ты, мой Старик, и Далеко Разящий, насмешливый лучник; тень за спиной и бесформенный камень под ногами — но опять выйдет ложь. Самая святая, самая опасная в мире ложь: правда с надкусанным краем. Извалянная в пыли слов. Назвать правду по имени означает убить ее так же верно, как ответ убивает вопрос.

И все-таки: три дня...

Вчера Эврилох дерзко сказал мне, что никуда отсюда не поплывет. Хоть за уши тащи. Рядом с бунтарем согласно топтались еще пятеро. В их честных глазах вставали навстречу туманы янтаря; но в глубине темно-оранжевой смолы, застывающими мухами из паутины, рвались наружу сомнения. Страстное желание, чтобы я убедил их! Опроверг! Наконец, утащил отсюда силой за эти самые уши! О, я умею убеждать и опровергать. Умею тащить. Наверное, сумел бы и сейчас.

Молча я пошел прочь, оставив янтарь с мухами позади.

Пожалуй, нет лучшего знатока жизни победителей, чем я. Три дня — тридцать три вечности! — я метался над Пелопоннесом. Над Большой Землей. Над дворцами и лачугами, мужчинами и женщинами, воинами и ткачихами. Забыв название родины и имя отца своего, я словно мстил кому-то за это забытье, с головой погружаясь в чужое возвращение. День за днем. Жизнь за жизнью. Воз-238

вратившись из-под Трои людьми, вчерашние бойцы покинули один разрушенный котел, чтобы не найти себе места в другом. Еще вчера: родном. Они дряхлеют, мой Старик. Те, кто бил ликийцев, удерживал корабельную стоянку, останавливал Гектора и плясал в колесничном «гнезде» — годы теперь валятся им на плечи сворой волкодавов. Рвут, сбивают наземь. Словно заимодавцы, пытаясь силой взыскать долг с лихвой: дни, снаружи оказавшиеся годами.

Я видел: большинство отныне стареет так же стремительно, как раньше — малыш Лигерон. И, вместо того чтобы удивиться молодости вернувшихся, аэды преспокойно славят или бранят осаду Трои, длившуюся десятилетие с лишним. Удивиться — не успевают. Скоро вовсе будет нечему удивляться.

Держится лишь малая часть. Серебряные. Кто стоял на самой грани: Диомед, Идоменей... Калхант... Нестор, по-моему, теперь обречен быть вечным стариком. Мене-лай опять поднял руку на бога и бежит из фаросского плена в настороженную Спарту...

Да, я видел.

Они и сейчас стоят на грани.

Принеся войну с собой. В душе. В сердце. Боясь выпустить ее наружу. Если они продолжат колебаться, откладывая решение, каким бы оно ни было, — их попросту истребят поодиночке. О, как это просто! Вчера я был на Олимпе. Ты представляешь. Старик, — на Олимпе! Ничего особенного. Холодно, сыро. Облака в нос лезут. Титаны карабкались: сорвались. Убийца Химеры, герой Беллерофонт летел на крылатом коне: упал. А я всего лишь разжевал лепесток лотоса. И дышу облаками. Мне ведь теперь известно: в желтом сне главное — оставаться посторонним. Бить себя по рукам, когда тянет вмешаться. Пока ты бесстрастный свидетель, все вокруг струится расплавленной правдой. Реальностью. Но, вмешавшись, ты превращаешь общую правду в правду только для себя. В игру. Палец-Геракл ломает стены крепостей, оживают мертвецы, валятся к ногам державы... женщины славят твою неутомимость, и мальчики видят во сне себя на твоем месте.

Далет говорит: ну и что? Я боюсь, он прав.

Мой Старик, нас добивают чужими руками. Среди олимпийцев есть гордые, кто никогда не простит нам вчерашнего страха. И я — первый на очереди в пустую до поры гробницу. Чужие руки не давали клятвы не посягать на мою жизнь. Вряд ли лавр и дельфин научатся прощать. Вряд ли олива и крепость закроют меня собой.

Мы с тобой не единственные, кто умеет обходить свои обеты.

Лишенный возможности увидеть родину в желтом Сне, я готов разорвать собственную грудь. Проклясть себя за мерзкие подозрения. Жены моих друзей предали мужей. Отцы предали. Матери. Сыновья. Все вернулись зря, незваными гостями. Почему я должен быть исключением?

Три дня — это слишком долго...

Знаешь, мой Старик: лотофаги вчера стали звать меня — Алеф.[49]

%%%

Пруд был изрядно заболочен.

Если спуститься в ложбину от чахлых зарослей тамариндов, то почти сразу: тина, ряска, спутанные усы водорослей. Разлапистые листья, больше похожие на зеленые ладони. Мерцающий звон гнуса. И, разбросанные в живописном беспорядке, — золотые цветы.

— Ага, — сказал Одиссей. — Значит, здесь.

— Смотри, — вместо ответа, в общем-то ненужного, бросил Далет.

На противоположном берегу пруда стоял лотофаг. Веки его были плотно сомкнуты, и казалось: медовоко-жий человек спит, одержим луной средь белого дня. Или задумался, вглядываясь в невидимую другим картину. Вспомнилось: лотофага зовут Гимет[50]. Их, Гиметов, здесь было трое или четверо, но этот оказался приметным. Он всегда только слушал, сидя у костра, когда часть общины бодрствовала, собираясь вечером к живому огню. Ни словечка. Даже кивка от него дождаться — чудо.

Зато Одиссей видел, как молчаливый лотофаг однажды восстал ет желтого сна, взяв из воздуха чашу с вином. Мгновением раньше сидел, погруженный в грезу, не имея ничего, кроме набедренной повязки и сокровищницы видения, но вот: пальцы трогают воздух, и благоухающая чаша из грезы является сама. После этого стало ясно, откуда брался сыр и лепешки, которыми лотофаги потчевали гостей. И вдвойне ясно: почему лотофаги бескорыстны, довольствуясь шалашами и водой. Если ты волен протянуть руку и взять, если дворцы открыты для тебя настежь, то стоит ли отягощать временное пристанище чем-то большим, нежели шалаш?! Наверное, грань между бытием и грезой от этой злой шутки цветка-насмешника становится вовсе призрачной. Одиссей замечал: вкусив пищи в желтых странствиях, он возвращается в общину сытым.

От такой сытости тошнило.

— Смотри же, — повторил Далет, морщась. Лотофаг по имени Гимет поднял руки. Широко растопырил пальцы, как если бы держал поднос с солнцем.

И пошел в пруд.

— Не вмешивайся, — строго предупредил Далет, беря рыжего за плечо.

Меньше всего сын Лаэрта собирался вмешиваться. Даже сообразив, что спящий на ходу лотофаг — по колено! по пояс! по шею! — намерен идти дальше.

Ряска сомкнулась над головой человека. Пузыри.

Тишина, вспененная звоном насекомых.

— Ушел в лотос. — Далет трижды огладил ладонями щеки, будто умывался. — Завтра здесь вырастет много цветов. Ты понимаешь меня, Алеф?

Одиссей мрачно сдвинул брови:

— Если ты еще раз назовешь меня Алефом, о. двусмысленный Собек-о, я задушу тебя.

— Хорошо, Алеф. Задуши. Только потом потрудись бросить мое тело в пруд. Я бы не хотел лишаться бессмертия из-за твоей глупой вспыльчивости.

— Захлебнуться грязью — по-твоему, бессмертие?!

— Все мы рано или поздно захлебываемся грязью. А брат Гимет ушел в лотос. В цветок, рожденный в грязи и оставшийся чистым. Чтобы, устав от тела, жить в наших грезах. Вечно. Мне думается, ты уже достаточно созрел, вчерашний Одиссей и завтрашний Алеф. Время раскрыть лепестки. Садись. Давай уйдем вместе, чтобы вместе вернуться. Сегодня нам по пути.

Рыжий уже привык к местному: уйдем-вернемся, войдем-выйдем. Хотя капелька раздражения осталась. Зудела. Чесалась.

— Чего ты хочешь?

Вместо ответа Далет протянул руку с зажатым в ней цветком. Слегка подсушенным. Ломкие лепестки грозили рассыпаться в прах, и лотофаг не замедлил им помочь. Принялся разминать цветок в пальцах, собирая порошок в ладонь. Одиссей наклонился вперед, завороженный мерными, ритмичными движениями.

И пропустил миг, когда ладонь раскрылась навстречу, вынудив задохнуться золотой пылью.

Хозяйка ушла давно. А пиршество было славным. В мыльной воде, в седых, дымящихся прядях лежало несколько блюд. Краями наехав друг на друга. Вот на одном гниют забытые остатки: кость, крошки, виноградинки.

Аргос, Микены, Спарта.

Троя.

Во все стороны, через киммерийцев востока и тайные острова запада, эфиопов юга и гипербореев севера, до самого края, до мутной купели Океана, за которой нет ничего.

— Верно, — шепнул Далет, некогда Собек-о. — Это твой Номос. И если бы тебе было суждено добраться до предела эфиопов, ты бы увидел за землями Людей-С-Опаленным-Лицом — Океан.

— А ты?

— А я нет. Я с другого блюда... был.

...Второе блюдо было черным. Иссиня-черным. Его подали на стол одним из первых и раньше прочих бросили в седую пену. Комки каши из ячменя, пятна просяного пива; обкусанная с краешка фига, пять оливок.

Полноводная Итеру[51]. Горькие Озера, Себеннитский залив. Город Он и город Бубаст.

Верхние земли. Нижние земли.

Во все стороны, через поля Иалу и Красную Землю Мертвых на западе. Мраморное море на востоке; жаркие края Сомали — юг. От местопребывания Озириса до преисподней Анубиса, от Сета-Змея до Тота-Мудреца, и за пределами блюда нет ничего.

— Это мой бывший Номос, — тихий шепот Далета, некогда Собек-о. — Черная Земля Та-Кемт, которую вы зовете Айгюптосом. И я застал времена, когда жрецы Птаха решали: кого пустить вовнутрь, а перед кем морская вода оборвется в пропасть. По сей день вы щиплете Черную Землю снаружи, не в силах нарушить внутреннюю целостность... Но это, к сожалению, скоро закончится. Уже закончилось.

В голосе лотофага надорвалась тайная струна. Дребезг вместо мелодии.

...Блюда, миски, чаши. Космос — и россыпь Номосов, каждый из которых убежден в собственной исключительности. Блюда давно растрескались по краям. С чаш облупилась глазурь. Миски измяты. Остатки еды черствеют, пушистая плесень воцарилась на них, пятна расползаются. Скользкие нити тянутся с блюда на чашку, с чашки на миску. Сращивают. Сшивают. Превращают части в целое. Кипит котел под Троей. Качается на узкой грани держава хеттов. Какие-то оборванцы идут через расступившееся море, и потрясенная армия взирает на них с берега. Пока потрясение не сменяется гневом, гнев — погоней, и наконец толща воды жадно смыкается над бывшей армией.

— Это случилось совсем недавно. Ты, будущий Алеф, в это время решал: как надо брать Трою. А ведь он когда-то был недурным солдатом... — явившись из желтизны тумана, палец лотофага ткнул в плохо различимого старика, идущего впереди беглецов. — Солдатом Черной Земли. Любимцем фараона. Слепцы, барахтаясь, вы разрушаете привычный Космос, творя из него что-то новое. А я не хочу нового. Думаю, ты тоже вскоре не захочешь. Когда по-настоящему станешь Алефом. Смотри внимательнее.

Палец пошел вниз и наискосок.

Рядом с путем вождя-старика, ведущим свой народ в земли филистеев,[52] расположенные на побережье между Черной Землей и Финикией...

Рядом с моей дорогой из-под павшей Трои прямиком в Фаросское сражение, и дальше на восток, в общину ло-тофагов...

Между блюдами и мисками тихо примостился маленький черпачок. Чистый: без объедков, без плесени. Сам по себе. Аккуратненькие бортики. Изгиб ручки. Сияет вымытым желтком. Но нити уже ползли отовсюду, и пятна приближались.

Жди, черпачок.

— А это, милый мой, — мы. Лотофаги. Видишь, что вы натворили?..

%%%

Мы еще говорили с Далетом: не в желтом сне, наяву — но все уже было просто. Очень просто. Как стрела на тетиве. Мне снова обещали последний шаг. Лестницу в небо. Золотисто-желтую, свитую из стеблей и цветов благоуханного лотоса. Предлагали стать Алефом блаженных лотофагов. Первым среди равных. Владыкой призрачного мира реальных грез.

Глубокоуважаемым.

Является из воздуха чаша с вином. Неисчерпаемы запасы сыра, лепешек и винограда, которого в черпачке-общине лотофагов днем с огнем не сыщешь. Ощущение сытости не теряется по возвращении из запредельного в обыденное. Если грань между грезой и реальностью более хрупкая, чем сухая ветка акации, если из сна можно таскать вино и еду — не дозволено ли большее?! Вмешиваясь в желтых грезах, нельзя ли вмешаться для себя, сделав это единственной правдой для всех?!

Изменяя там, изменить здесь? Везде? Навсегда?! "Ты ищешь ответы, — нахмурился мой Старик. На секунду показалось: сейчас он ударит меня тенью копья.

Насмерть. — Ты хочешь убить вопросы. Неужели я ошибся в тебе?"

— Я не ошибся в тебе, Алеф. Или, если хочешь. Одиссей, — круглолицый Далет угадал мое состояние. Раздумал лезть с дурацким «Одиссеюшкой», навязшим у меня в зубах. — Ты готов расцвести. Знаешь, однажды к нам заглянул в гости боженька. Сокологоловый. Ты его не знаешь. Охотно остался на денек, вкусил лотоса...

— И что?