Да, звездная, слезная зелень взгляда.

«Пенелопа?..»

Обожгло; схлынуло. На вид женщине было около сорока, да и сходство с далекой женой, если приглядеться, выходило поверхностным. Случайным. Правда всегда острее и жестче; правда — нож. Особенно когда рядом с тайной плакальщицей рыжий увидел тень. Мужскую тень. С навсегда седыми висками.

— О, мой Патрокл! — слабый стон. «Не плачь...» — молчала тень.

— Я убил его, Патрокл! Я отдал его тело псам!.. «Не плачь, малыш...» — молчала тень.

— Нас похоронят вместе! О, мой Патрокл! Я велю им — вместе... под одним курганом...

«Не плачь, малыш. Не надо. Хорошо, пускай вместе...»

Не в силах оторваться от жуткой беседы слепого с немым, Одиссей прикипел к месту. Дрожь вошла в ноги. Мокрый подол хитона обвис свинцовым листом, взятым с ледника. Рядом молчал Старик, опираясь на копье. Лицо Старика было суровым; беспощадным оно было, это лицо. Как всегда, когда вечный спутник смотрел на неприкаянные души. А малыш Лигерон, морской оборотень, ничего не видя, не замечая, оплакивал погибшего возлюбленного. Навзрыд. У моря под небом — на земле.

Пока еще на земле.

— Оставь его, — сказали за спиной у Одиссея. Рыжий обернулся.

— Радуйся, Ангел, — ответил невпопад. Сегодня аэд-бродяга раздумал притворяться. Сгинул тощий балагур, язвительный насмешник, жертва взыскательных слушателей с большой дороги. Стройный юноша стоял перед Одиссеем, опершись на кадуцей со змеями, и трепет слюдяных крылышек осенял его сандалии.

— Мы похожи, — бросил рыжий, и опять невпопад.

— К сожалению, да, — кивнул Ангел.

— А почему не пришла она?

— Боится.

— Кого?

— Тебя. Говорит, ты станешь ругаться. Одиссей оглядел Ангела с головы до ног, и тот понял. Он ведь умел понимать. Дернул щекой:

— Ну, не только тебя. Еще отца боится. Все-таки молния...

— А ты?

— И я боюсь. Затем и пришел. Поговорить надо.

— О чем?

— О войне, — сказал Ангел. — О нашей с тобой войне. Давай-ка отойдем подальше...

Двусмысленность сказанного задрожала струной кифары. О нашей с тобой... о войне. Легкое движение жезла, и воздух пронизали стеклистые нити. Клубясь, сплетаясь, они звали, манили шагнуть туда, где нет войны, нашей, вашей, общей и ничьей, нет ночного одинокого плача, погребальных костров и Трои, которая подобна блуднице, открывшей свое лоно скопцу. Рыжий отвернулся, чувствуя, как в глазницах отвердевает знакомый, ледяной, любящий — змеиный! — взгляд Далеко Разящего:

— Нет. Тайные пути нужны, когда не любишь. Когда любишь, просто идешь. Здесь говорить будем.

— Ну давай хоть сядем!

— Садись, если хочешь. А я постою. Песок сырой... Звезды бились в волнах, словно рыбы на крючке.

Память ты, моя память!..

Есть места, куда легко возвращаться. Легко вспоминать. Как легко мне сейчас вернуться к нашему разговору с Ангелом. Приятно? радостно? — ничуть. Просто легко.

Стоит только смежить веки.

«Ты знаешь, что трупы противятся тлению?» — спросил он.

«Чьи трупы?»

Ангел укоризненно моргнул:

«Плохое время для шуток, рыжий. Ваши трупы. Тело убитого Патрокла. Тело убитого Гектора. Вокруг троянского лавагета воют псы. Их науськивали, пинали, но они отказываются терзать покойника».

«Собаки вообще умнее людей, — сказал я. — Знаешь, у меня был пес...»

«Перестань. Я пришел к тебе, как пришел бы к самому себе, будь у меня такая возможность. Вдобавок ты защищен клятвой Семьи. И последнее: не сумев понять, ты хотя бы будешь слушать».

Рядом одобрительно кивнул мой Старик.

"Там, на поле, — Ангел зачем-то уставился в небо, будто надеялся увидеть над головой отражение поля битвы, — ваши мертвые лежат, как живые. Вот-вот встанут.

Не все, далеко не все, но многие. Собрав вас здесь. Семья совершила большую глупость. Может быть, последнюю глупость. Таких, как мы, нельзя прижимать к стенке". «Таких, как вы?»

«Таких, как мы, — с нажимом повторил он. — Я с самого начала был против. Вот, посмотри... у тебя есть нож?»

«Я давно перестал быть маленьким, Ангел. Я вырос. У меня есть нож».

Взяв протянутый нож, он властно сжал мое запястье.

Я ждал.

«Смотри, рыжий...»

Острие кольнуло в ладонь. Больно не было. Совсем. Бросив кадуцей на песок (обиженное шипение змей...), Ангел рассеянно ткнул ножом себя. Тоже в ладонь, в мясистую часть под большим пальцем. Мы стояли друг напротив друга, держа на ладонях по капле крови. Серебряный слиток — у меня. Алый лепесток шиповника — у него. И темнота не была помехой для зрения.

Я чувствовал, как мне становится скучно.

«Вы мечете утесы, пылаете огнем и сражаете врагов сотнями. — Ангел сжал кулак: тесно-тесно. До костяной белизны. — Становитесь нетленными. Ваши крики сотрясают землю. Я испугался еще тогда, в Авлиде, когда вы закинули эту дуру на край света».

Слова падали размеренно и тяжко, каплями в клепсидре. Была такая клепсидра, в микенском храме Крона, ставшая позднее змеей на алтаре. Были такие слова...

«Ты, рыжий, способен убедить кого угодно в чем угодно. Стреляя, ты невидим, и для этого тебе не нужен древний шлем-хтоний.[39] Старший Атрид обрел дар подчинять, могучий сын Теламона скоро будет вырывать горы с корнем. Диомед, сын Тидея, в бою неукротим. Лигерон Пелид... о нем я вообще не хочу говорить. Он хуже, чем ошибка. Он — убийственный промах». Ангел замолчал, кусая губы.

Было слышно, как поодаль стонет неуязвимый оборотень, оплакивая мертвеца.

«Говори, — сказал я. Скука обволакивала меня влажным одеялом, делая голову ясной; молчал ребенок у предела, и любовь шуршала прибоем у ног. — Раз пришел, говори».

«Рыжий, это уже было однажды! Слабые, прижатые к стенке безысходности, пожранные Кроновым котлом... Нас нельзя прижимать к стенке! Мы начинаем меняться! В тот раз сильные пали, а слабые возвысились, и Семья поднялась над древностью титанов! Все повторяется, рыжий!»

«Не кричи, — попросил я. — Пожалуйста».

«Мы — крысы, рыжий. Все. Одной крови, одного племени. И нам не выбраться из котла без грызни. Я пробовал... не выходит. Как только оказываешься снаружи, все твое естество тянет тебя обратно. Противиться выше сил. Устанавливая котел на огонь, дед-Временщик попросил Семью собраться в Троаде: дескать, так ему будет легче. Словно в старое, доброе время, сказал дед. И подмигнул. Я даже сейчас вижу эту гримасу... закрою глаза и вижу. Западня на добычу и на ловца. Месть в личине одолжения. Мы — крысы, но вы — крысиные волки. Завтра Аякс подымет над головой Идский кряж, и вы возьмете Трою: как боги. Завтра Ахиллес...»

Он назвал малыша ненавистной кличкой, но презрения не вышло. Вышел страх.

«Завтра Ахиллес станет убивать не сотнями — тысячами, и вы возьмете Трою: как боги. Завтра ты подойдешь к Скейским воротам, просто скажешь: „Откройте!“ — и вы возьмете Трою: как боги! И тогда...»

«Что — тогда?»

«Бог не может укрыться от бога. Мы увидим друг друга над развалинами Трои. Вы увидите нас, какие мы есть; мы увидим вас, какими вы стали. Так уже было однажды. Я не знаю исхода, но, скорее всего, тебе с этого момента будет некуда возвращаться. Или ты просто не захочешь: возвращаться. Забудешь, что это значит. Мы ведь похожи, рыжий... знаешь, я-не вернулся».

%%%

Одиссей зашел поглубже в море. Зачерпнул воды, но умываться раздумал. Просто смотрел на влажные звезды, на живое серебро в ладонях.

— Задача для безумца. — Смех вышел искренним, и Ангел за спиной поднял с песка кадуцей, словно для защиты. — Удерживать крыс в смертельно опасном углу, в то же время не позволяя им стать волками. Потому что драка волков в крысиной норе разрушит нору. Ты прав: мы похожи больше, чем хотелось бы. Если я утром скажу Аяксу, что его запредельная мощь пагубна, он рассмеется мне в лицо. О хитрый Ангел, ты нашел единственно нужные слова: если мы перейдем межу, я не смогу вернуться. Скажи еще: взятие города по-божески — это последний предел?

— Нет. Последний предел — победа над равным. Я обокрал Семью, и родичи не сумели отыскать похищенное. Еще я обманул деда, заставив Атланта принять на плечи небо. Но это я... кража, ложь в одеждах правды. Хитрость.

Бог на побегушках. Пустышка. Остальные для победы убивали. Так им было проще.

Он осекся. Глухо поправился:

— Так нам проще. Так мы понимаем ее: победу. Именно поэтому мы обязательно вцепимся друг другу в глотки. С вечным боевым кличем: «Любой ценой!» И проклятый Ахиллес наконец сыграет в предназначенную ему до рождения игру: разрушение миропорядка. Сыграет от земли до неба: убивать себе подобных. Без разбора. Всех, кто рядом; кто хочет играть, и кто не хочет играть. А Сторукие на сей раз не придут на помощь гибнущему Номосу. Не смогут оставить Тартар без охраны. И кто бы ни победил...

Растопырив пальцы, Одиссей смотрел, как текут серебряные нити.

— Это очень просто, — задумчиво обронил он. — Проще простого. Потому что лук и жизнь — одно. Ангел, если ты передашь Семье, что я. Одиссей, сын Лаэрта, берусь убить любого из ахейцев, кто вплотную приблизится к рубежу изменения, — мне помогут ненадолго добраться до Тенедоса?

— Ты безумней, чем я полагал. Обещать убить любого нового бога...

— До сих пор я выполнял все свои обещания. Ну как?

— Хорошо. Значит, Тенедос? Этот островок на самой границе котла... Да, думаю, ты доберешься. И что: вкусив свободы, вернешься обратно под Трою?

Рыжий улыбнулся:

— Я вернусь.

%%%

...Серебро предало меня! Мое серебро в моей крови. Наше — в нашей. Проклятый Ангел сказал ровно столько, сколько требовалось. Чтобы нельзя было понять, но можно видеть и делать. О, представляю, как хихикал на Островах Блаженства старый бог, получивший амнистию в обмен на Кронов котел! Потирал ладошки, вспоминая угрюмые бездны Тартара, ухмылялся в усы, если они у него есть. Сыщется ли наслаждение выше, острее и яростней: дети, низвергнувшие тебя с высот, как ты прежде низверг своего отца, повторяют роковую ошибку?!

И просят тебя, старый бог, хитрый бог, о помощи... Воюя по-человечески, я бежал наперегонки с серебром в собственной крови. Козни, ложь, западня, удар в спину — и чудеса, совершаемые день за днем. Чудо, чудовище. Деды, отцы, сыновья. Одной крови: серебро росы в бутоне шиповника. Одной сути: любой ценой! Не хочешь быть героем? — будешь мертвецом. Или нетленным владыкой эфира. Царство нам небесное. Таких, как мы, нельзя прижимать к стенке: мы можем уйти в небо. Уйти без возврата, без надежды хотя бы выкрикнуть, обернувшись через плечо: «Я вернусь!» — ибо если и вернемся, то вернемся уже не мы. С детства видя невиданное, я путал тени с богами, чтобы однажды узнать в убийственном прозрении: они и впрямь похожи. Те и другие никогда не возвращаются. Прежними — никогда.

Да, мой Старик? Ну что же ты? Хихикни, потри ладони!

«Ты сердишься, значит, ты не прав. — Старик сел рядом на корточки, примостив на коленях тень копья. — Иди спать. Завтра много дел».

И я пошел спать. Долго ворочался, скрипел зубами. А потом увидел два сна: злой и добрый. В злом сне я был на Итаке. Моя жена не любила — она обожала меня. Отец изнасиловал любимый сад, чтобы осыпать цветами следы моих ног. Мама вместе с нянюшкой по вечерам пели мне гимны вместо колыбельной. Мой сын завидовал мне смертельной завистью, мечтая стать таким же. Если для этого понадобится оскопить родителя или сбросить в бездну: пусть. Ведь последний предел: победа над равным. Я был на Итаке, но это уже ничего не значило. Я навсегда потерял дом; корабль остался без якоря. И в рабынях у меня была сова, и олива, и крепость.

В добром сне она любила меня: крепость, сова и олива. Пришла во тьму шатра, тихонько легла рядом. Была нежна и томительно-покорна. Молчала. Я благодарен тебе за твое молчание, синеглазая, я никогда не встречусь с тобой в небе, чтобы сравнить крепость твоего копья с любовью моей стрелы!.. Молчи, пожалуйста, молчи...

Жаль, она все-таки заговорила.

— Папа кивнул, сдвинув брови, — сказала она за миг до исчезновения. — Если ты выполнишь обещанное, благодарность Семьи превысит все ожидания.

— Не сомневаюсь, — ответил я. И змеи ползли с алтарей. Было только очень жаль доброго сна, оказавшегося на поверку злой явью.

Наутро Одиссей велел готовить «Пенелопу» к отплытию.

СТРОФА-II

Человек выше смертного смотрит...

Еврипид, «Вакханки».

Море прихорашивалось, строя небесам глазки. Есть такие нардовые румяна, с блестками: искрилась каждая волна. Кружево пены соперничало белизной с первым снегом. Разбежаться, махнуть через борт... рухнуть плашмя в жгучие брызги, огласив простор воплем счастья. Чаек распугать: вдребезги. Одиссей стоял на носу, скучно глядя перед собой. Скука спасала от лишних мыслей. За спиной крякали гребцы, без особого воодушевления проклиная полный штиль, и пустовала на корме будка кибернетиса[40]: править кораблем было ни к чему.

Ангел сдержал слово.

Уже знакомые стеклистые нити, еле различимые в брызгах пены, клубились перед «Пенелопой». Временами сплетались в странный узор: сотня луков, связанных тетивами меж собой, или прожилки на листьях оливы, рассеченные зигзагами молний. Плохо видно. Гребцам не видно вовсе. Или притворяются, хитрюги. Вон, песню затянули:

Остров ЗакатаМанит покоем,Ручьями плещет.Не пей, о странник,Из тех ручьев.Покой опасен,Покой обманчив...

Зыбкое марево колыхнулось, встревоженное песней. И снова пошло плести тенета, увлекая корабль за собой. К малому, ничем не примечательному островку по имени Тенедос. На самой границе котла. На самой... Словно тысяча рук вцепилась в одежду. Тысяча когтей — в кожу. Тысяча криков — в душу. Тысяча недоубитых врагов: эй! куда?! Лишь сейчас рыжий в полной мере ощутил, что хотел сказать Ангел, произнося: «Как только оказываешься снаружи, все твое естество тянет тебя обратно. Противиться нет сил...» Одиссей еще не оказался снаружи. Но уже: тянуло. Вернись! — покинутой женой голосила тоскующая Троя. Вернись!.. — взывала оставленная на произвол судьбы война. Вернись, молю! — надрывно пели берега Скамандра, и серебро в крови плавилось, сжигая сердце.

Никогда раньше Одиссею не хотелось так вернуться домой, как сейчас — обратно под троянские неприступные стены. Что звало? Тайная западня? Или дорога в небо, где люди как боги и боги как люди?!

Какая разница, если ответы — убийцы вопросов... Гребцов рыжий подбирал лично. Вглядываясь в каждого свинопаса: вспоминал, прикидывал. Не самых сильных. Не самых верных. Самых тугоухих и корявых душой. Угадал: кряхтят, морщатся, но держатся. Их ведь тоже: тянет. Зовет. Милые, продержитесь еще чуточку! Очень надо... очень...

— Быстрей! — властно крикнул рыжий. — Нажми! И ощутил: пузыри сошлись краями. Срослись. Каждый пузырь — Номос. Каждый гребец — Номос. И его, Одиссея, приказ увлекает россыпь пузырьков к краю. Я не есть все, но я есть во всем. Обождите лопаться! Рано...

Калхант уверял, что сумеет правильно объяснить вождям «Конского союза» причину временного отъезда сына Лаэрта. Талдычил какую-то ахинею о знамениях и пророчествах, умолял поторопиться. Обернуться хотя бы до конца перемирия, заключенного на двенадцать дней. Одиссей не стал ему объяснять, что до Тенедоса пути — день от

силы. И правильно не стал. Ясновидцу виднее. Раз просит, надо прислушаться.

День, два — в кипении Кронова котла эти понятия теряли смысл. И все равно: надо успеть хотя бы к разбору алтарей. А, вон и скалы на горизонте.

Приплыли.