«...Тайные ходы нужны, когда не любишь. Тогда ломишься силой, подкрадываешься со спины или идешь в обход. Когда любишь, просто идешь. Навстречу; без тайны».

— Прошу, мой господин.

Меня ослепило рыжим огнем. Лицо женщины в высоком кресле смазалось перед глазами, поплыло... Не вижу знакомой комнаты, мебели, утвари, не вижу ничего вокруг — только лицо моей жены. Лицо украденных у нас двадцати лет счастья. Слабый образ тает в тумане; в седом тумане Океана, разделяющего двоих. Ты плачешь, Одиссей, сын Лаэрта? Нет, ты правда плачешь?! Плюнь да все! На свою дурацкую личину, на заполнившую двор шелуху; на осторожность, будь она трижды проклята! Ведь это же Пенелопа! Женщина, которая ждала тебя, дурака, два десятка лет! Дождалась! Кинься навстречу, обними, шепни на ухо или крикни во весь голос: «Я вернулся!»

Она узнает. Она обязательно узнает...

— Радуйся, басилисса. Я Феоклимен, сын Полифей-да, прорицатель.

Ты ли это, рыжий?! Или к твоей жене взаправду пришел некий Феоклимен из Аргоса, совершенно чужой человек — рассудительный мудрец вместо опрометчивого Зезумца?!

— Радуйся, Феоклимен, сын Полифейда. Присядь в "то кресло. Я хочу поговорить с тобой. Сейчас нам принecyт вина и... Что желает к вину мой гость?

— Жареных в меду орешков. С детства их люблю. Вспомни! Ведь когда-то я уже говорил тебе об этом!

Ты только-только переехала из Спарты на Итаку, всего стеснялась...

— Мой муж тоже любил медовые орешки, — Пенелопа делает знак служанке, ждущей у входа в покои. Равнодушный, отстраненно вежливый жест. Да, ты изменилась, дочь весельчака Икария и долинной нимфы. Стала старше, жестче. Не прелесть хрупкой и порывистой юности, но зрелая женственность на грани увядания, спокойная и надежная. Тебе под сорок, рыжая моя. А мне... мне...

— Почему же: «любил»? — слова даются с трудом. В горле поселился чужак, он мерзко косноязычен. — Твой муж жив, басилисса! Я знаю, многие лгали тебе, надеясь на подарки. Ты устала верить, ждать и надеяться — но я ясно вижу скрытое от зрячих слепцов. Твой муж жив!

— Говори, Феоклимен, сын Полифейда! Говори! Я слушаю.

Подалась вперед. Глаза загорелись, на лице румянец — пятнами. Сейчас вспыхнет факелом. Ожидание, тоска: сухая солома. Брось искру... А я, свинья последняя, комедию перед ней ломаю! Ну хорошо, вот тебе еще подсказка: догадайся!

«Тайные ходы нужны...»

— Верь мне, басилисса! Клянусь очагом этого благословенного дома, клянусь трапезой за вашим столом: твой муж, Одиссей, сын Лаэрта, — близко!

— Говори, Феоклимен! Говори...

Как ей идет этот темно-зеленый гиматий: блеск отлива, золото каймы по краю! Шелестит, искрится, переливается волна ткани, зелеными звездами горят в ответ глаза басилиссы, рыжей зарей полыхают волосы. Я влюблен. Я — безумный мальчишка.

Почему я медлю, идя по лезвию?!

— ...Твой муж совсем рядом! Недолго осталось тебе, басилисса, терпеть домогательства своры женихов. Одиссей все знает. Скоро, скоро положит он конец их бесчинствам! Верь мне, басилисса!

— О, как бы я хотела верить тебе, прорицатель! Служанка, бесшумная и молчаливая, как тень, ставит на столик кубок с вином. Блюдо с орешками. Исчезает по мановению руки басилиссы. Конечно, тени негоже присутствовать при нашей беседе. Нашей возвышенной, трогательной, достойной запечатлеться в веках беседе! Я пригубил вина. Жаль, оскомина от сказанного осталась: не смыть. Чтобы хоть как-то снять эту дурацкую возвышенность, нахально захрустел орешками. Действительно, с детства их люблю.

— Да, я очень хотела бы тебе верить... — Она словно очнулась. Вгляделась в меня пристальнее. Ну же!

— ...Если слова твои сбудутся — ты ни в чем не будешь знать нужды! Я слышала, ты бежишь от кровников? Ищешь очищения?! Если мой муж вернется, он с радостью очистит доброго вестника. Так ты говоришь. Одиссей, неузнанный, скрывается на Итаке?

— Да, басилисса. Я вижу это так же ясно, как вижу сейчас тебя.

— И что, давно он вернулся?

Глядит с надеждой, когда надо бы — с радостью. Не узнает. И не узнает, пока я сам не откроюсь. Мне ведь еще нет двадцати пяти! Кто бы поверил в такое — после двух десятилетий разлуки?! Никто. Да, я могу быть очень убедительным. Могу заставить ее поверить.

«Тайные ходы нужны, когда не любишь. Тогда ломишься силой, подкрадываешься со спины или идешь в обход...»

— Недавно, басилисса. Двух дней не прошло.

— ...Двух дней не прошло... — задумчиво повторяет она, вновь глядя куда-то мимо меня, в одной ей ведомую даль. «Совсем как няня во дворе!» — обжигает непрошеная мысль. Няня тогда смотрела на филакийца. А Пенелопа...

— Скажи мне, Феоклимен, что за человека привел в наш дом свинопас Эвмей?

— Госпожа имеет в виду старика-нищего? Которого ты поспешила с балкона объявить своим гостем?

— Да-да, именно его! Вы знакомы?

— Нет. Я даже не знаю его имени.

— Жаль... Но ты хотя бы знаешь, откуда он явился? Чем занимался раньше?

— Я мог бы спросить у птиц, богоравная. Но для этого мне потребуется некоторое время. А так... Слухи, пересуды. Говорят, он воевал под Троей, потом у берегов Айгюптоса... был в плену у феспротов, бежал...

— ...воевал под Троей... Айгюптос... был в плену... Пенелопа бессвязно повторяет сказанное, как в бреду. О небеса! Кажется, я научился понимать. Она думает, что Протесилай — это я! Здесь филакийца никто не знает. Эвриклея и Ментор видели его один раз мельком в Спарте, во время сватовства к Елене, и наверняка не запомнили. Теперь моей жене, ослепленной иглами надежды, легче признать мужа в незнакомом старике (двадцать лет войны не красят человека!), чем в молодом болтуне-прорицателе, сидящем напротив. История повторяется! Когда Протесилай вернулся домой, его тоже никто не узнавал, пока он не разнес в щепки деревянного идола, занявшего чужое место в супружеской постели. Сейчас я оказался в шкуре филакийца, а он, сам того не желая, — в моей! Что должен сломать, разнести, разрушить я, Одиссей, сын Лаэрта, — чтобы рухнула наконец преграда, разделившая меня и мое возвращение?! Мужа с женой?! Скитальца и родной дом?! Подскажите!

«Когда любишь, просто идешь. Навстречу; без тайны». — ...Спасибо тебе, прорицатель. Ты вселил надежду в ое сердце. Да, Одиссей здесь — и горе стервятникам! Горе!!! Мой муж не прощает оскорблений! Они за все ответят, за все!!!

О небо, что ты говоришь?! Теперь уже я не узнавал свою жену. Разъяренная львица, жаждущая крови, была передо мной.

— Успокойся, басилисса! К чему желать смерти этих жалких людей?

— Нет!

— Изгнание, позор много хуже...

— Нет! Ты зорок, но глуп, прорицатель! Они должны ответить за все! Сдохнуть! Как псы, как мерзкие шелудивые псы!..

Покои наполнились торопливыми шагами: Эвриклея, две служанки...

— Тебе лучше уйти, гадатель. Басилисса расстроена.

— Д-да... конечно... Я не хотел ничего дурного! Я только сказал... ухожу, ухожу... Ухожу.

Снова — ухожу. Я еще не вернулся.

Злые, кожистые крылья бились за моей спиной, и драконы несли упряжку к обрыву.

%%%

Они перехватили меня во дворе. Красавчик, Толстяк и Богатей.

— Вижу, не слишком щедро одарила тебя басилисса. — Жирные щеки Толстяка затряслись студнем. — Ни радости на твоем лице, ни богатых даров в руках...

— Небось дурное напророчил? — с сочувствием поинтересовался Богатей.

А Красавчик молчал. Только разминал кисть правой руки, пальцами хрустел да щурился. Мимо смотрел. Ох, никто мне в лицо сегодня не глядит... Больше всего после истерики, случившейся с Пенелопой, хотелось послать их к Пифону в задницу. Уйти куда-нибудь. В горы. Чтоб никого рядом. Но шелуха если прилипнет... Да и самого разобрало любопытство: что им нужно от беглого прорицателя? Интерес был слабый, вялый: перед глазами, заслоняя остальное, стояла неистовая, яростная, беспощадная Пенелопа. Слишком похожая в гневе своем на сову, и оливу, и крепость, чтобы сердце не зашлось болезненным грохотом.

«...Они должны ответить за все! Сдохнуть! Как псы, как мерзкие шелудивые псы!..»

«...Ты убьешь их всех, папа? Прямо сейчас?»

«...У тебя есть нож, басиленок?»

Итака хочет умыться кровью. Жена, сын, свинопасы-коровники... Отец? Не знаю. Но боюсь, что и он — тоже. Один я упрямлюсь. Брыкаюсь, спорю с судьбой. Или с собой?! Может быть, я так настойчиво миролюбив, потому что на самом деле...

— Уснул, прорицатель? Или с богами разговариваешь? Чего басилиссе-то накаркал, говорю?

— Не ваше дело.

Зря это я. Беглец-пророк должен быть повежливей. Нет, проглотили.

— Ну ты гляди! Совсем не умори ее своими предсказаниями! — Богатей натужно хохотнул. — Ладно, пошли в мегарон. Дело к тебе есть. Глядишь, нам твои слова понравятся больше, чем Одиссеевой вдовушке,

«Вдовушка» лопнувшей тетивой резанула по уху.

— Ну?!

— Ладно. Только если вам будущее провидеть, нам не в мегарон бы идти. В горы. К птицам. Я по птицам лучше гадаю.

Не хочу в мегарон. Не хочу, и все. Без причин. Особой опасности нет, да и ребенок у предела молчит. Впрочем, он молчит уже давно. Может быть, вырос и теперь больше не плачет?

— Ты не прибедняйся, Феоклимен! — осторожно похлопал меня по плечу Толстяк. — Твоя слава быстро бегает. Люди говорят: ты в гавани и прошлое, и будущее — насквозь. Хоть с птичками, хоть без. Мы понимаем: дар редкий, не всякому о нем рассказывать можно, чтоб богов не гневить. И мы не станем языками молоть. Давай, давай...

Вот так, несильно, но настойчиво подталкиваемый в спину Толстяком и Богатеем, я вступил в мужской зал собственного дома. Красавчик шел последним, нарочито топая. Он-то и прикрыл за нами двери. Плотно-плотно.

И засовом изнутри заложил: оборачиваться я не стал, но по звуку понял.

Нас ждали.

Вся шелуха была здесь. Ну, кто жаловался,, что ему в лицо сегодня смотреть не хотят? Тут их добрая сотня собралась; и все взгляды — на тебя! Что ж ты не рад, Одиссей, сын Лаэрта? Мой Старик встал рядом, плечом к плечу, сжимая призрачное копье. Медленно, тяжело оглядел зал: словно в поисках знакомых. Или запоминая. Я невольно последовал его примеру. На столах в изобилии имелись кубки, чаши, кратеры и кувшины с вином, но еды почти не было. В корзине, близ очага, бычья спина, разрубленная надвое. Видно, хотели обжарить, да махнули рукой. Пить станем: от души. На пустой желудок. Песни горланить...

Есть такая застольная песня: «сколия» называется.

ИТАКА. Мегарон Одиссеева дома (Сколия)

Сколия — букв. «кривая». Застольная песня. Сколии пелись не по порядку сидящих, а так, что подхвативший случайную эстафету участник пира должен был либо окончить начатую песню, либо запеть другую, либо экспромтом сочинить новую.

— Болтают, ты вчера в гавани вещал? — сидевший ближе других Верзила поднялся навстречу. Вразвалочку прошелся передо мной. Моргнул исподтишка лукавым глазом. — Насчет того, кому Итакой править? Может, повторишь? А то у народа язык без костей...

Пожимаю плечами:

— Отчего ж не повторить? Сокола я видел. Голубя в его когтях. Значит: пока жив хоть один мужчина из Арке-сиадов, не бывать на Итаке иным владыкам!

А сомневаются, пускай проверят.

— Не соврали, выходит... не соврали... — Верзила слонялся ожившим деревом. Чесал редкий мох на подбородке. — Хитрюга ты, провидец: брякнул, и понимай, как хочешь!..

О, спохватился:

— Да ты садись, садись! Винца хлебни! Чего зря косяк подпирать?

Ладно. Сажусь на скамью, придвигаю кубок. Эй, Толстяк, плесни из кратера! А руки-то у тебя дрожат, приятель. Вино ты пролил. Самую малость, но пролил. Зато богам плеснуть забыл.

— Ты умный человек, Феоклимен, сын Полифейда, — жестом отстранив Верзилу, вступает в разговор Богатей. — Без обиняков спрашиваю: очищение требуется?

Киваю в ответ. Требуется. Жажду, черный кобель, отмыться добела. А вина мне Толстячок неразбавленного подсунул. Упоить собрался. Задремлю спьяну, они мне, ясновидцу, глазки-то и повыкалывают.

— Вот и славно. Тебе очищение, нам — волю богов из твоих уст. Сам видишь: люди в зале собрались уважаемые, известные. Любой тебя с радостью от скверны очистит. Кстати, тебе ведь в Аргос все равно пути нет?

Снова киваю. Как бы башка не отвалилась.

От пущего согласия.

— Здесь останешься! У нас свой жертвогадатель есть, только он дурак дураком! Ерунду вещает, даже слушать противно!

Богатей машет рукой в угол, где сидит рыхлый коротышка в темном плаще. Услыхав, что речь о нем, коротышка давится вином. Икает, булькает горлом; спешно утирается краем плаща.

По залу катится судорога смеха.

— Сам видишь, Феоклимен: с этого взятки гладки. А ты — другое дело. Ты человек полезный. Ну что, по рукам?

— Итак, я вам предсказываю будущее, а взамен меня очищают от скверны. И звание общественного проксена. Я правильно понял?

— Люблю деловых людей! — весело хлопает себя по бедру Богатей. — Воистину так, зоркий Феоклимен!

— И что же вы хотите знать, богоравные господа мои? Недоброе, пьяное веселье пузырьками щекочется в носу. Ох, пойду пророчить, мало не покажется! А завтра с удовольствием взгляну на их лица, когда выгоню взашей из своего дома.

— Мы хотим ясности. Пока жив хоть один мужчина из Аркесиадов... А если: ни один?! Если все в Аиде?! Тогда как?

— Говорю ж вам, уважаемые: мне бы у птичек спросить. У стервятников, например. Вопросики у вас! Старик Лаэрт вроде бы живой пока, и юный Телемах...

— Заткни пасть! — зло бросает молчавший до сих пор Красавчик. — Вопросы здесь задаем мы. Твое дело: отвечать. Понял, гадатель?

— Понял, красивый. Вы задаете вопросы, а я их убиваю.

— Что?!

— Я хотел сказать: отвечаю.Только у Судьбы на всяя кий вопрос много ответов, а значит — ни одного.

— Эй, прорицатель, давай по-простому, — кричит кто-то от очага. — Кого изберет в мужья Пенелопа?! Этот вопрос можно убивать без раздумий:

— Басилисса уже выбрала. Давно. Ха! Как они сразу заозирались по сторонам, подозрительно косясь друг на друга!

— Темнишь, ясновидец, — раздраженно ворчит Богатей. — Все вы, пророки, такие. Насмотрелся я на вашего брата, наслушался. Ладно, тогда...

— Я его сам спрошу, — цедит Красавчик, нависая надо мной. — Не строй из себя болвана, пророк. Род Аркесия на двух волосках висит. Старик да младенец. Цена тем волоскам: плюнуть и растереть. Ты спроси богов: как оно, а? Знамение бы. И спрашивай с усердием, если выгоду свою видишь...

Наверное, меня должен был обуять гнев. Косматый, страшный. Всякому милосердию есть предел... Странно: гнева не было. Косматого, страшного; никакого. Наверное, я навсегда разминулся с ненавистью. Ничтожества. Земляные черви. Недостойные даже медной подошвы сандалии. Впрочем, не один гнев бежал меня. Отхлынуло море любви, песок скуки просеялся сквозь мелкое сито, и молчал повзрослевший ребенок у предела, где заканчивалось милосердие.

Я тоже молчал. В мегароне царила душная тишина. Лишь треск чадящих факелов на стенах, да чье-то сиплое, с присвистом дыхание.

Не хочу убивать вас. Даже сейчас.

Противно.

— Опомнитесь, слепцы! Разве вы — захватчики, что пришли в дом и теперь жаждете крови его хозяев?! Вы готовы разорвать живьем юношу и старика, вонзить в них клыки и когти — разве так поступают люди?! Или вы звери, что собрались драться из-за самки?..