— Завтра, — плохо получалось глядеть прямо на него, не отводя взгляда. Трудно привыкнуть к сыну-ровеснику. — Завтра утром ты явишься в город. И заберешь меня... Эй, парень, как тебя зовут?

Худенький мальчонка из Телемаховой дружины оказался Пиреем Клитиадом. Хорошая семья. Помню. Славный мальчонка: боится, но делает. Гораздо хуже, если наоборот.

— Я остановлюсь в его доме. Буду ждать на рассвете. — И приказным тоном:Корабль на воду! Идем в Форкинскую гавань!

— Да, мой басилей! — замухрышка Пирей расправил плечи и даже стал повыше ростом.

— Басилей?!

Я мимо воли улыбнулся. С такими героями хоть снова под Трою. Злая шутка. Жестокая. Жаль их разочаровывать, но придется.

— Значит, так, орлы мои...

...Подумалось: хорошо, что старики и дети. Этим проще принять меня таким, каким я вернулся. Стариков ослепляет память и надежда, мальчишек — надежда и блеск легенды. С остальными будет тяжелей. Ни надежды, ни памяти, ни блеска.

ИТАКА, Форкинская гавань (Агон)

Агон — «спор». Песнь хора при участии остальных персонажей, более характерная для комедии.

— Клисфенчик! Люди, они моего Клисфенчика погубили!

— Цыц! Кончай орать, дура!

— А я ему в морду: раз! Он и скис. Отвечай, говорю: кого посылали?..

— Люди, куда вы смотрите?! Кого вы слушаете, люди?!

— Заврались, твари! То встречать отправились, то топить... То вообще: я не я, и гидра не моя!..

— Жених! Люди, жених!

— Держи жениха!!!

— Слыхали: Пилос сто кораблей дал! Двести!

— Слушайте дурака! Они под Трою меньше сотни снарядили!

— Убег, паскудник... женихи, они на ногу быстрые...

— Клисфенчик мой! Вернется, шкуру плетью обдеру! Лишь бы вернулся!..

— Да закройте дуре рот! И без нее тошно!

— Туман еще этот... как нарочно...

— А я тебе в морду: раз! Я тебе в морду: два! Наследника сгубить вздумал, замийская рожа?!

— Афина Паллада, Гермий-Водитель, не попусти смерти окаянной, спаси над бездной, оборони в бурю...

— Корабль! Люди, корабль! Клисфенчик мой!..

— Смотрите!

%%%

Такого столпотворения Форкинская гавань не видала давно. Людей, бывало, собиралось и больше, но чтоб эдакий галдеж... Третий день Итака гудела, пенилась слухами. Втягивала сплетни, извергала догадки: куда там ужасу мореплавателей, знаменитому водовороту Харибды! Родители парней, тайно отправившихся с Телемахом, проведав о бегстве отпрысков, подняли бучу. Гордость мешалась со страхом. Ожидание — с опасениями. Трусов, не явившихся к месту ночного сбора, выдрали кнутом, скрывая вздох облегчения: мой, хоть и заячья душонка, зато живой! За своим героем следите, соседи! Не пришлось бы каяться! Следом, злым жучищем в муравейник, шлепнулась новость: женихи вознамерились тайно сгубить наследника. Чтоб концы в воду. Если кто-то из жениховской челяди теперь появлялся в городе, его тут же хватали за грудки. Трясли. Совали кулаком в зубы. Требовали ответа; получая самые противоречивые ответы, трясли и совали кулаком по-новой. На самих женихов-смотрели косо; с сегодняшнего утра пытались ловить. Допрашивать. Женихи прятались в доме.

Но до открытого бунта не доходило.

И вот: неуклюжая гиппагога несется на всех парусах к пристани, словно превратясь в боевую пентеконтеру.

Боги, святые боги! Чудо!..

Поглубже надвинув на лоб широкополую войлочную шляпу. Одиссей стоял сбоку, у бухты каната. Кутался в хламиду. Впрочем, его и так никто не замечал — внимание толпы было отдано вернувшимся парням. Подзатыльники, обещания зверской порки, но слепому видно: дальше обещаний дело не пойдет. Вернулся, любимый! родненький! а плечи! а взгляд!

Зевесов орел, не парень!

Зевесовы орлы вели себя соответственно. Напускали таинственность. Отвечали многозначительно, с достоинством. Это значит: не отвечали вообще. Да, наследник высадился на берегу час назад. Отправился проверять пастбища. Зачем? — Не ваше дело. Значит, надо. В Пилосе? Да, были. В Спарте? Были и в Спарте. Везде были. Что выпросили? Что надо, то и выпросили. Придет время, узнаете.

Когда придет? Когда надо, тогда и придет.

Одиссей еле сдерживался, чтоб не рассмеяться. Молодцы, парни. Пошла в наступленье свирепая зелень. Зря, что ли, рыжий всю дорогу к гавани растолковывал им, как себя держать. Выходит, не зря. Когда подросток знает тайну, скрытую от взрослых, когда он чувствует за спиной невидимую, но надежную поддержку — берегись!

Теленок быка забодает.

— А это кто такой? Эй, почтеннейший, ты кто?!

Наконец-то.

Снизошли.

— Это Феоклимен, прорицатель! — затараторил Пирей, вертясь у плеча ткацким челноком. — Мы его в Пилосе подобрали, на мостках... он дома кого-то убил, теперь бежит, от кровников... куда подальше...

Молодчина.

Как договаривались.

Вокруг Одиссея образовалось кольцо. Раскрытые в ожидании рты. Горящие глаза. Пятна румянца на скулах. Не человек ли Нестора? — молчали рты. Не доверенный ли Менелая?! — горели глаза.

Кто?! — багровел румянец.

— Феоклимен, значит?!

Одиссей почувствовал: внутри все опустилось. Он ждал этой минуты, но ждать, готовиться — одно, а увидеть рядом, на расстоянии двух локтей, лицо белобрысого дамата Ментора... Ты постарел, друг детства. Облысел. Ссутулился. Стал очень похож на отца. Так и кажется: сейчас ты примешься ходить вокруг меня, приговаривая:

«Славно, славно...»

— Славно, славно... Это какой же Феоклимен-прорицатель? Вроде бы меж пилосцев не водилось таких...

— Из Аргоса я. — Одиссей чуть подался вперед, чтобы тень от шляпы стала гуще. Добавил в речь этолийско-го клекота. Запоздало сообразил: где Аргос, а где Этолия!.. Ладно, сойдет. — Феоклимен, сын Полифейда. Слыхал небось, уважаемый?

Нежное, привычное чувство: змеятся тонкие щупальца. Бегут из души наружу. Оплетают толпу, вяжут пузырь к пузырю. Впиваются зазубренными стрекальцами. Течет сладкий яд. Я — Феоклимен... сын Полифейда...

Всем ясно?

Все слыхали?!

— Это, что ли, который родич Амфиарая-Вещего?!

— Ага! Меламп-ясновидец родил Антифата и Мантия, Антифат родил Оиклея, Оиклей — Амфиарая, Амфиарай — Алкмеона с Амфилохом...

— Точно! А Мантий родил Клита-Прекрасного и Полифейда-пророка, Клит был похищен розовоперстой Эос, зато Полифейд...

— Родил меня, Феоклимена!

Нет, белобрысый, ты прежний. Я, помню, в детстве боялся: ты вырастешь умницей, я — дураком. Угадал на свою голову. Ну хорошо, мне аргосские родословные Диомед изложил, он в них, как рыба в воде. Но ты-то!.. Хорош! Этот родил того, тот этого... Даже врать особо не пришлось.

Одиссей украдкой огляделся: рты, глаза, румянец. Верят.

— Эй, ясновидец! А ну, прорицни чего-нибудь! О чем воробьи вещают?

— Чирикают, тупицы. — Память живо напомнила: дорога, рыжий юноша, и колесница с совоглазым пророком. — Жрать хотят. Воробей — птица глупая. Ни один уважающий себя птицегадатель не опустится до гадания по воробьям. Орел, голубь, ласточка, наконец, — но воробей?!

Рядом охнул какой-то древний дед. Зашамкал, брызжа слюной:

— В шамую шередку, штранничек!.. Я в Алижии с шамим Калхантищемпровидцем... он тоже: воробушки — шваль-птицы! Пакошть, шушера!..

— Ладно! — не сдавался приставала. — Вон тебе сокол! Да вон, вон... голубя жрет! Он чего пророчит? Кто итакийскую басилевию под себя возьмет?!

Ответить было просто.

Очень просто.

— Пока жив хоть один мужчина из рода Аркесия-Островитянина, не бывать на Итаке иным владыкам!

%%%

— Двусмысленно пророчишь, гость... — буркнул Ментор, отходя в сторону. И добавил что-то еще. Одиссей не расслышал: что именно?

Вокруг уже горланили, требуя новых предсказаний.

АНТИСТРОФА-I Вестник

В том, что Пирей держал язык за зубами, я был уверен. Но тем не менее принеся утром воду для омовения, молоденькая рабыня смотрела на меня такими глазами, будто перед ней явились Персей-Горгоноубийца и убитая им Медуза в одном лице! Позже, за завтраком, я опять ловил на себе мимолетные касания чужих взглядов. Вчерашние «пророчества» сказываются? Кем они меня считают? Калхантом? Вторым Тиресием? Богом, явившимся под личиной?!

Последнее предположение кололось сухими шипами. Или все-таки догадались? Кто-то узнал меня и... Нет. Они слепы. Об этом сухо шептала песчаная осыпь скуки, и ей вторил плеск моря любви, готового распахнуться во всю ширь; об этом молчал, улыбаясь, ребенок у далекого предела, наверное успевший изрядно повзрослеть за минувшие годы. Никто меня не узнал. Даже Ментор. Хотя я не очень-то прятался: шляпа, борода да этолийский выговор — тоже мне личина! Но вот сидит за столом напротив меня Клитий, отец Пирея, — и в упор не узнает! А ведь были знакомы... однажды я дал ему заем на постройку грузового «быка». Как в детской игре, когда с завязанными глазами ощупываешь пойманного сверстника: Клитий, я тебя узнал! А ты меня? Поймай! Ощупай! Нет. Косится с уважением, даже с опаской, но совсем не так, как смотрел бы на вернувшегося Одиссея Лаэртида. Так смотрят на заморскую диковину. На славного прорицателя Феоклимена так смотрят.

А на вернувшегося сына Лаэрта смотрят иначе. Ладно. Ты сам хотел, рыжий, до поры скрыть от людей: кто ты. Вот и скрываешь. Не узнают — и хорошо. В конце концов, двадцать лет... Все было правильно, все шло, как я хотел, но от подобных мыслей в душе оставался скверный осадок, а во рту — горечь, не смываемая самым сладким на свете вином.

Позже, благодаря Клития за гостеприимство, я долго медлил на пороге.

Боюсь идти к себе домой. Боюсь...

Память ты, моя память... — Ты убьешь их всех, папа? Прямо сейчас? Я остановился, споткнувшись об эти слова. Об устремленный на меня взгляд взрослого сына: восторг и ожи— дание. Наверное, в четырнадцать я был таким же. Жажда подвигов. Готовность сражаться и убивать. Полное отсутствие представлений: как неприглядно выглядит смерть в действительности. А ему все-таки не четырнадцать — двадцать один. И смерти в глаза смотрел: вчера. Своей собственной. Чужой. Всякой. Не насмотрелся, выходит? Жаль его разочаровывать...

— Не знаю, Телемах. Сперва я хочу увидеть все собственными глазами. Недостойно прямо с порога умываться кровью. Смерть — лишь одно наказание из ряда возможных.

Мудрые речи. Правильные. Достойные блудного отца. Аэд-невидимка, ты бы отдал левую руку за право записать. Когда мне надо, я могу быть очень убедительным.

Но — убеждать таким образом собственного сына?! Не хочу. Не буду.

И что в итоге?

— Они заслуживают смерти, папа! — О, этот праведный гнев в глазах, эта дрожь в голосе. — Ты ведь сам знаешь: они хотели убить меня! Моих друзей!.. Они дедушку взаперти держат, под стражей! Маме проходу не дают...

Разочарование пополам с обидой. Гремучая смесь. Дй перечисленного хватит, чтобы десять раз казнить мерзавцев самой страшной казнью! Неожиданно мой сын улыбнулся. Лицо его озарилось тайным светом, словно Телемах что-то решил или понял.

— Прости, папа! Конечно, все будет так, как ты захо— чешь. Знаешь, утром я видел маму... Я велел ей надеть се-.тодня праздничный наряд. И пообещать богам гекатомбу, если они помогут нам истребить хлебоедов. Но раз ты хочешь сперва увидеть...

Он велел. Он, значит, велел. А ладонь любовно поглаживает рукоять меча, висящего на поясе. Пройдя обряд пострижения, мальчик получил право носить оружие. Носить, обнажать, пускать в ход. Сбылась тайная мечта: вернулся отец, великий герой, сокрушитель Трои, вернулся во главе целой флотилии! Так неужели не пришло время для мести и подвигов?! Лицо Телемаха светилось, и я в священном ужасе смотрел на это знакомое-чужое лицо, на этот свет, боясь произнести запретное имя.

Так вот ты какая, ненависть...

Я не стану с тобой спорить, сын мой.

Хватит крови. Навоевались.

Уже на подходах к дому Телемах с тихой деловитостыо сообщил:

— Вчера вечером этот твой до нас добрался... Филакиец. Сказал: все в порядке. Заставы подавлены. В море, на берегу. Сегодня к тебе собирался, вместе с пастухами. На всякий случай. Ты там поосторожней, папа. Этим хлебоедам всякое в голову стукнуть может. Особенно когда пьяные. А они почти всегда пьяные.

— Думаешь, сыну Лаэрта следует опасаться пьяниц? — Я поднял бровь, чувствуя себя лицедеем на котурнах, запертым в темнице отведенной роли. Ответом был просиявший взгляд Телемаха. Ну конечно! Как он мог забыть?! Разве богоравный отец, вернувшийся с Запада, откуда не возвращаются, способен бояться ничтожных пьяниц?! Позор, мальчишка! Твой папа вообще никого не боится!

А я подумал... впрочем, неважно, что именно я подумал. Последней мыслью было: «Жаль». И горечь усмешки. Будем надеяться, это поправимо. Будем надеяться...

Молодой отец со взрослым сыном вошли во двор.

%%%

Знакомые ворота. Камень боковых скамеек отполирован до блеска. Ряд портиков перед домом. Утоптанный, ровный двор. В глубине, справа — сараи, хлев, баня... Словно и не уезжал. Хотя... Столбов, посвященных Апол-лону-Дорожному и Гермию-Путеводителю, раньше не было. Дом пониже стал, сгорбился. В землю ушел. Или это только кажется? Колонны портиков давно вымыть пора; дверь в нижний коридор открыта, поскрипывает на ветру. Значит, петли жира просят. Ох, драть надо нерадивых рабов! Совсем, понимаешь, от рук отбились, без хозяйского присмотра.

Давай, рыжий. Накричи. Вели пороть рабов.

Двадцать лет спустя — самое времечко.

В коридоре было темно и тихо. Мегарон явно пустовал. Шум слышался из-за дома, с заднего двора — видимо, гости собрались там, на свежем воздухе.

— Пошли? — кивнул Одиссей сыну, потом взглянул на Аргуса... А ведь заподозрить могут: пес теперь за ним как привязанный ходит. Вспомнят, чья собака...

— Аргус, лежать. Умри.

Пес покорно улегся у ворот, в тени. Вытянул блаженно лапы, пристроил на них морду, как на палубе гиппа-гоги, и закрыл глаза. Только бока продолжали едва заметно вздыматься. Почти сразу из-за амбара показались двое рабов в набедренных повязках, волоча корзину с отбросами.

— Ты гляди! Никак Кошмар вернулся! — удивился один из них, останавливаясь перевести дух. — Ф-фу, жарища!..

— Сдох, падлюка! — радостно хмыкнул другой, вглядываясь в лежащую без движения собаку. — Давно пора!

Первый с сомнением поджал губы, ковыряя мизинцем в ухе:

— Этот сдохнет, как же...

— Сдох! Точно тебе говорю. Гляди...

Раб решительно направился к псу. И уже занес босую ногу: как следует пнуть дохлятину! — когда пес слегка тоткрыл один глаз, лениво зевнув во всю пасть. Храбрец шарахнулся прочь (ведь запросто ногу откусит, чудище проклятое!), поскользнулся и, не удержав равновесия, сел прямо в корзину, под хохот товарища:

— Да раньше мы с тобой сдохнем, чем эта тварюка!

Под такое многообещающее изречение отец с сыном ернули за угол.

%%%

— ...Ты кого сюда привел, грязный свинопас?! — разорялся статный красавец. Алый хитон щедро шит золотой канителью. Щегольская опояска: низко, над самыми драми. Ткань напуском поверх пояса, глубокими ладками. Хоть сейчас в храм: статуей. Рядом с красавцем рябой Эвмей смотрелся диким сатиром. Хмыкал, отмалчивался, изображая полного дурака.

Красавчик! — горячо плеснул в глубине отголосок чужой памяти.