...высадка срывалась, под ливнем дротиков, под дождем камней, под ослепительно-синим небом, похожим на чей-то взгляд, только я забыл в суете — чей?.. «Дядя Диомед! — взвилось от эскадры мирмидонцев. — Дядя Диомед! Я! Пусти меня!..», и почти сразу, медным приказом аргосского ванакта: «По вождям! Бейте по вождям!» — кинув через голову перевязь колчана, я ринулся наверх, в «воронье гнездо»...
Змеи на алтарях. Клубятся, плетут сети. Где хвост? Где голова? Не разобрать...
...Я раздавал стрелы легко и празднично, превращая крик в хор, а часть кораблей уже затопила берег, и Протесилай-филакиец первым убил и первым умер, когда копье лавагета Гектора Приамида вонзилось ему в бок, только это не имело значения, ибо малыш Лигерон дорвался наконец до заветной игры...
Кипит вода в Кроновом котле. Варятся щедрые приношения. Где вода? где дары? Не разобрать...
..."Бей по вождям!" — мы били, вознесенные над людьми, и Тевкр Теламонид соперничал со мной в меткости, а мне все казалось: мы стреляем, стоя бок о бок в небесах, хотя мы находились на разных кораблях, и я видел, когда нельзя было видеть, попадал, когда можно было лишь промахнуться, и судорожно пытался понять, зная, что понимать — не для меня...
Вода в котле. Змеи на алтарях. Мы под троянскими стенами. Амнистия скоро кончится.
%%%Есть места, куда страшно возвращаться. Родные, знакомые места — страшно. До жути, до ледяного кома в животе. Но стократ страшней высадки под Троей, прожитой дважды в мелочах, во всех подробностях, — возвращение в лагерь мирмидонцев, за миг до исчезновения девушки в белом пеплосе. Ведь тогда мне казалось, что есть еще один выход: простой, обыденный, лежащий на поверхности — только протяни руку за иным чудом!
Я едва не протянул руку.
Чтобы взять лук.
...Я, Одиссей, сын Лаэрта.
Я вернусь.
ПЕСНЬ ВТОРАЯ
Я НАУЧУ ВАС ВОЕВАТЬ ПО-ЧЕЛОВЕЧЕСКИ!
Одиссей не странствовал по свету
Он всю жизнь просидел в окопах.
Шла война, гремели залпы где-то,
Ожидала мужа Пенелопа...
Дождь смывал людское непотребство. Дубовые листья шелестели под лаской капель, отдавая впитавшиеся за день крики, стоны и брань. Кроны могучих патриархов вновь становились зелеными, избавясь от суетной пыли, а вода в болотистом Ксанфе[19] как была испокон веку бурой, оправдывая название реки2, так и осталась — тут уж ни убавить, ни прибавить, хоть алой крови плесни, хоть серебряного ихора. В чащах Идских предгорий блуждало затравленное эхо, слабея с каждым новым отзвуком: память битвы искала место для ночлега. Воронье опасливыми струйками дымилось в небе, коптило облака, круто просоленные испарениями моря и боевыми кличами. Птицы боялись поверить в удачу: слишком много людей внизу. Слишком — и мертвых, и живых. Вон, ходят... собирают друг дружку. Плащи на копья, тела на плащи, ношу на плечи — и неси, пока силы есть! Наверное, сами решили пир на весь мир устроить, а бедным воронам опять мотайся в поисках пропитания!..
Окутанный сумерками. Одиссей брел к ахейскому лагерю. Нога за ногу, никуда не спеша. Со стороны Трои. Если лишний раз не озираться, портя себе желчь, можно даже сказать: домой из гостей. Сытый, слегка пьяный; ужасно хотелось спать. Предлагали колесницу — отказался. Пешком, значит, пройдусь; с ветром в обнимку.
Менелай с Калхантом-пророком выбрали колесницу.
Гнушались бить ноги, а вернее сказать: хмель ударил в головы.
Отличная война. Чудесная война. Замечательная. Если кто до высадки опоздал в полной мере ощутить себя героем от роду-веку — ощутил. Выпятил грудь, расправил плечи: я! богоравный! Время от времени грозит кулаком на восток: взойдет назавтра солнце — испугается. Играет в жилах серебришко наследственного ихора, бренчит-пенится. Кипит пузырями. Правда, троянцы благополучно успели запереться в городе, но это пустяки. Возведенные богами стены неприступны, но это тоже пустяки. Приятно воевать с понимающим врагом. Вот, явились послами, кленовыми ветвями махнули — встретили, как родных. Открыли ворота; не дожидаясь глашатайских воплей, собрались на площади перед храмом Афины-Промысли-тельницы. Да, конечно, два дня перемирия. Кто спорит?! Да, разумеется, тела погибших всенепременно надо предать огненной тризне, а души — успокоить поминками. Убитые прежде всего. Мало ли кого убьют завтра? — мы должны быть уверены в светлом будущем наших теней!
Менелай так расчувствовался, что даже предложил покончить дело миром:
— Верните жену, и я все прощу!
Пока готовилась обильная трапеза, обсудили идею. Всячески одобрили: худой мир лучше доброй ссоры. Но беглую супругу не вернули — Парис, знаете ли, возражает, да и вообще. Понимаешь, дружище: теперь-то какой смысл? Не срывать же такую чудесную, превосходную, архизамечательную войну?! Кое-кто даже сгоряча, от всей хлебосольной души, выдвинул ответное предложение: казнить послов по окончании торжественного пира. На всякий случай, дабы ахейцы уж наверняка никуда не делись. К идее упреждающей казни возвращались не раз: под соловьиные языки, под фазанов в сметане. Смеялись. Тыкали пальцами в весельчака: ишь, удумал! казнили их, брат, уже! а чего вышло?! Одиссей смеялся вместе со всеми. Рядом на скамье ерзало ощущение собственного бессмертия, подливая в чашу: налей-ка, братец, вина мне в кубок, пока мы живы, помянем мертвых...
— Дарю! — и драгоценный кубок сменил владельца: седого на рыжего.
Местные рапсоды драли струны и глотки, воспевая силу Трои. Отдали дань союзникам: ликийцам в волчьих плащах, копейщикам-пеласгам, пеонским лучникам. Не забыли и досточтимых гостей (раз перемирие, значит, покамест — гостей). Помянули мощь Аякса-Большого, неукротимость малыша Лигерона, воинское мастерство Диомеда-аргосца. Одиссеево хитроумие прославлялось в паузах: общим числом — трижды. Кругом сидели люди, чьих братьев, родичей, друзей сегодня днем настигали отравленные стрелы сына Лаэрта. И никто! Ни словечком!.. Ни единым косым взглядом!..
Отличная война. Прекрасная. Душевная.
Лучше не бывает.
%%%Это сейчас я умный. Пусть даже я заблуждаюсь, и на самом деле сейчас я полный дурак, преисполненный козней различных, — все равно. Вороном в небе, сиренью вечерних облаков я парю над собой: маленькая фигурка бредет от Скейских ворот к бухте, где ждут корабли. Мы разделены и в то же время едины: Одиссей, сын Лаэрта, и Одиссей, сын Лаэрта. Наши ожидания обмануты — война оказалась милейшей подружкой. Совсем не старой, крутобедрой, полногрудой: люби, не хочу. Наши стрелы бьют без промаха. Наш удар неотразим. Наши враги обаятельны и предупредительны.
Мы едва не взяли город с первой попытки.
Проклятое слово «едва» мерзко скрипит на зубах. Я иду домой: корабельная стоянка теперь — мой дом. Я парю в небесах: почему бы и нет? Я вспоминаю; я живу заново. Жду бранного праздника: два дня перемирия — малый срок ожидания. «Славно, славно...» — бормочу себе под нос, начиная задумчиво хромать. Действительно славно. Вокруг славы — хоть лопатой греби.
Вокруг герои собирают героев: каждый — своих.
Чужих подберут другие герои.
«...герои выигрывают битвы, но не войны. Думаете, почему великого Геракла наголову разгромили Элиде»
Да, дядя Алким. Я помню.
«...и Геракл отступил; впрочем, как я полагаю, ненадолго, ибо с некоторых пор он все большечел6век и все Меньше — герой».
Да, дядя Алким, я знаю. Веришь, меня однажды сравнивали с ним! — нет, ты взаправду веришь? или только делаешь вид?
«...даже если собрать целую армию героев, каждый из них будет сражаться сам по себе. Это не будет настоящая армия; это будет толпа героев-одиночек. Жуткое, если задуматься, и совершенно небоеспособное образование...»
Да, мудрый дамат. Я вижу.
Ты был прав: чтобы участвовать в Троянской войне, тебе вовсе необязательно размахивать копьем с колесницы. Тебе даже жить для этого необязательно.
"Вот и славно, мой басилей..,
ТРОАДА. Сигейская Бухта. Гераклов Вал (ХОЭФОРИЯ) [20]У Гераклова Вала Одиссей замедлил шаги. Сборщики тел сюда еще не добрались, предусмотрительно решив начать издалека, от городскихстен, но здесь и не было много убитых. Так, первенцы кровавой свадьбы. Предчувствие сдавило сердце косматой лапой; гулко застучало в висках. Хмель выветрился, оставив после себя пустоту; и там, в дышащей холодом бездне, начали роиться трезвые страхи. Смерть без имени — не смерть. Ребенок радуется повести о гибели армий, но заходится в рыданиях над могилой родной бабушки.
Вот смерть.
А вот имя: Протесилай из Филаки.
— Ты чего на меня вылупился, рыжий? Не нравлюсь?!
— Нравишься... Ты мертвый, да?
Филакиец лежал на краю полуобвалившегося рва. Скорчился по-детски; поджал колени к груди. Словно пытаясь удержать последние крупицы живого тепла. Так спят на рассвете, когда одеяло сползло на пол, а от залива тянет рыбьим одиночеством — только спящих на рассвете не перечеркивает обреченность копейного древка. Ближе к насыпи валялся, наполовину втоптан в песок, знакомый щит: зеленая звезда на фоне ночного неба. Этот щит прикрывал сбоку лотос-кархесий[21] на мачте «Пенелопы»; во время высадки я сорвал его и, плохо соображая, что делаю, швырнул вниз, под ноги бешеному филакийцу. Кажется, я даже что-то кричал, — надсаживая горло. Может быть, хотелось помочь Протесилаю: свой собственный щит он впопыхах забыл на корабле. Или думалось обмануть воинское суеверие: первая жертва — тот, кто первым коснется вражеской земли. Пусть же под ногами Протесилая окажется не земля — мой щит!
Обмануть не вышло. Иолай Первый, он и здесь оправдал имя.
Иолай-Копейщик — и здесь.
Пожалуй, мой Старик поступил верно, обогнав меня. Я пошел следом за вечным спутником, чувствуя, как время закручивается хороводом одержимых менад: Троада, Гераклов Вал, вечер, бывший возница Геракла с копьем в боку... Зажмурился на ходу, отсчитывая десяток шагов. Еще с детства загадывал: не споткнусь — значит, все будет хорошо.
Споткнулся.
На седьмом.
Убить гидру, крушить амазонок, спускаться в преисподнюю и подниматься в эфир; быть другом и родичем эпохи, могучей эпохи, превратившейся сперва в костистого старика, в плач на окраине Калидона, а потом в дым костра (р-радуйтесь, сволочи!..) — чтобы лечь из-за проклятой бабы и проклятой клятвы на никому не нужном берегу... «Живи долго, мальчик!» — двойное напутствие. «Буду жить долго», — молча поклялся я, открывая глаза. И споткнулся еще раз, потому что увидел: копье торчит рядом с недвижным Протесилаем. Из насыпи.
...не задевая тела.
Ноги превратились в ременные плети. Затаив дыхание, я до рези под веками вглядывался: правда? правда! Кто-то другой уже несся бы слушать сердце, звать подмогу-я медлил, не двигаясь. Живые лежат иначе. Живые стонут. И еще: была в происходящем тайная несообразность, червоточинка, мешавшая действовать вслепую.
Вон, даже Старик ближе не подходит.
Топчется, морщит брови.
— Ты чего на меня вылупился, рыжий? Не нравлюсь?!
Детская тень задергалась на земле. Сперва Одиссей решил, что виновато солнце, моргающее на западе, прежде чем свалиться в седую купель Океана. Но вскоре стало ясно: солнце ни при чем. Тень ребенка пыталась двигаться. Пронзенная дважды — копьем и тенью копья, — она хотела оторваться от недвижного хозяина, прекрасно сознавая всю тщету своего желания. Дети часто поступают так: упрямо, капризно, повторяя обреченную на провал попытку раз за разом...
«...кто первым коснется вражеской земли...»
Это счастье, когда тебе судьбой не дано понимать. Истинное счастье. Ведь тогда ты можешь тихонько засмеяться, подойти и совершить чудовищно глупый поступок. Если хотите, подвиг. Ну скажи на милость, хитроумный Одиссей, зачем тебе понадобилось выдергивать из насыпи копье? Не знаешь?! Правильно делаешь. Просто выдерни и выбрось. Без смысла, без раздумий и колебаний.
Отброшенное в сторону копье упало мягко, еле слышно.
...А тень копья осталась. Тень копья, и пронзенная ею тень ребенка, отбрасываемая взрослым мужчиной.
Почти отброшенная; как и копье — прочь.
— Ты мертвый, да?
Вот тогда-то мой Старик подошел, взялся обеими руками — и, откинувшись назад всем мощным телом, выдернул тень из тени.
Копье из мальчишки.
%%%Память ты, моя память. Лучше бы мне все это приснилось. Странный человек, впервые встреченный в Спарте, ничего не значил для меня. Мать, отец, жена, сын, друзья и случайные попутчики... нет. Не из моей жизни; из другой, где гидры. Я его даже попутчиком затруднюсь назвать: филакиец торил свой путь, давний, скользкий, и на этом пути мне отводилось мало места, как ему — на моем. Иногда кажется: сон, бред... темная греза.
Сон о детской тени и тени копья в руке моего Старика.
Бред о малом кенотафе, который я выстроил тут же, на щите с зеленой звездой вместо фундамента. Сбегал к излучине Скамандра за водой, накопал жирной глины; камешков вокруг и без того навалом...
Темная греза о тризне, когда я отпел убитого Иолая, трижды назвав его по имени, — и на третий раз дитя-тень доползло до рукотворной гробницы. Встало сперва на коленки, затем во весь свой малый рост... исчезло.
Чувствуя себя мокрой тряпкой, я обернулся.
— Ты чего на меня вылупился, рыжий? Не нравлюсь?!
— Нравишься... Ты мертвый, да?
Филакиец уже не лежал. Сидел, потирая левый бок. Насмешливо глядел на меня, только насмешка его была... Фальшивая подделка. Нас, безумцев, не проведешь. А по обе стороны Протесилая, уже безо, всякой насмешки, истинной или ложной, смотрели они; мой Старик и тощий бродяга-Ангел.
Вопрос без ответа и ответ без вопроса.
А я вдруг захихикал. Нет, ну смешно ведь: словно в два бронзовых зеркала гляжусь... в два кривых зеркальца... смешно!
— Ты посмейся, — разрешая, сказал Ангел. Почесал хрящеватый нос и кивнул своим мыслям. — Посмейся, а потом иди спать. Ничего не было. Ничего ты не видел. Понял?
— Нет. Не понял.
Ангел резко встал; шагнул ко мне. «Стой! Зачем?!» — толкнулось вслед предостережение воскресшего филакийца, но Ангел остановился сам.
Правая рука его удлинилась.
Змеи с жезла зашлись яростным шипением. А я, дурак дураком, стою на смутной дороге; хихикаю. Нет, ну смешно ведь: змеи! шипят! то с алтаря лезут, то на жезле вьются! Чистый гадюшник! Зачем-то потянулся домой, на Итаку; взял лук. Мне его любимый дедушка подарил. Повертел-повертел, даже тетиву натягивать не стал. Обратно бросил.
«Нарушивший клятву черными водами Стикса бог на год погружается в мертвый сон и на девять лет изгоняется из мира живой жизни. Никто и никогда не слыхал о клятвопреступниках, вернувшихся после отбытия срока наказания...»
— Ничего не было, — с нажимом повторил Ангел, бледнея. — Ничего ты не видел. Понял?
— Нет.
— Почему?
— Я не умею понимать. Извини. . Исчезли змеи, исчез жезл. Синие глаза Ангела мерцали странно; удивленно мерцали они и еще чуть-чуть опасливо. Словно хорек-самец увидел хореныша с ядовитыми клыками. Гордиться бы, да не получается.
— А что ты умеешь?
— Слышать умею. Видеть. Чувствовать и делать.
— Меня слышишь?
— Да.
— Нас видишь?
— Да.