Хорошо, что обернулся вовремя: пока слушал да запоминал, от троянцев к моему доспеху успел подобраться прыткий малый. Морда клятая-мятая, в прыщах, аж смотреть тошно. Зубки реденькие, растут вкривь и вкось. Чистый хорек: вцепился в чужое имущество, вот-вот стащит!

— Куда?! — кричу. — А ну, положи на место! Он и ухом не повел. Давай оправдываться: дескать, ихнему Парису издалека очень глянулось. Решил примерить; вот его, смуглого, и послали.

— Перебьетесь вы с вашим Парисом, — говорю. — Свои доспехи иметь надо. И жен — своих. Самые шустрые, да?

— Ага, — отвечает. — Шустрые самые. У меня и копье есть: свое. Острое.

А сам, подлец, все на мой правый бок косится. Где печенка. Плюнул я в сердцах; послал хорька по-критски, тройным морским с борта на борт, и отвернулся. Только он не сразу ушел. Торчал рядом, бухтел, что его, значит, Соком зовут. Соком Гиппасидом, сыном укротителя коней. Чтоб, значит, я запомнил. И брат у него, значит, есть, тоже сын укротителя.И у брата — копье.

Острое.

Да запомнил я, говорю, запомнил. Вали отсюда.

Наконец герои облачились подобающим образом. Возгласили анафему[25] богам-покровителям. Перебрали по доброй дюжине копий: слишком короткое! Наконечник не бронзовый, а медный! Древко плохо остругано!.. Этак они и до вечера не начнут! Впереди ведь еще щиты, мечи! Только хотел что-нибудь вслух заметить... Сдуло с меня веселье. И злобу, что под весельем пряталась, как живое тело под чешуйчатой, змеиной кожей, сдуло. И по голому, по кровавому — ядом. На днях мне стукнет двадцать лет, в сущности, я — скучный человек, у меня есть жена и сын, храни нас Глубокоуважаемые, храни нас моя эфирная покровительница...

Страшная штука — ревность.

Огненная.

TPOAДA, Подножие Ватиейского холма, близ могильного кургана амазонки Мирины (Лирика) [26]

В данном случае игра слов: Автолик (греч. «Волк-Одиночка»), дед Одиссея — и Ликия (Волчья Страна), союзная Трое родина знаменитого лучника Пандара Ликаонида, позднее убитого Диомедом.

...Сова моя!

...Олива и крепость!

...Ты ли?! На окраине толпы, сгрудившейся вокруг смазливого дружка-Парисика; синеглазая, рядом с ли-кийцем в волчьем плаще, моим ровесником — малорослым, широкоплечим... Ах, он еще и прихрамывает! Может быть, он еще и сумасшедший в придачу?! Может быть, он — это я, только я пока ничего об этом не знаю?! Ты склонилась к ликийцу, сова моя, олива и крепость, ты шепчешь ему на ухо, улыбаясь светло и обольстительно, ты жжешь ему щеку своим дыханием, а ликиец судорожно кивает, дергая кадыком, и гордыня чертит у него на лице горящие письмена — видать, не каждый день являются...

Не каждый, брат.

И ко мне, веришь ли, — не каждый.

Ты ведь тоже лучник, я вижу. Знакомые руки, тетивой обласканы до шрамов. И лук за спиной: из рогов серны, с позолотой. Хороший лук, правильный, наверное, любимый волк-дедушка2 подарил или сам сделал, нарочно для войны, прекрасной войны, чудесной войны, справедливой и замечательной войны, которая сейчас что-то шепчет в ухо лучнику из страны волков и дедушек... Только как же я все это вижу, враг мой, брат мой?! Пусть и не очень далеко, но — кадык, понимаешь, кожа от тетивы в рубцах... Или ревность меня в провидцы определила, в острозоркие Линкеи?! Олива и крепость, на меня, на рыжего посмотри!.. Молю тебя!.. Посмотрела.

Мельком, наскоро — и взгляд поскорее отвела. Что ж ты так, синеглазая...

Обиделся, рыжий? Да, обиделся. Отвернулся с показным небрежением: эка невидаль! — крепость, сова и олива. Ерунда. Буду в другую сторону смотреть. Или вовсе — по сторонам. Глазеть буду, ворон ловить. Только взгляд мой, подлый, крючком цепляется, вместо ворон совсем иное ловит. Иные крылья, иные клювы.

Могучий бородач: космы бровей клочьями морской пены нависли над маленькими, пронзительными глазками. Статный воин: закован в черненый доспех, в руке копье, вьется конский хвост над глухим шлемом. Пышная красотка, на которой одежды: пена с бровей бородатого слетела — вот и вся одежда. Не в моем вкусе; по мне уж лучше такие, как... Ладно, проплыли.

Ну, Ангел, ты вообще не в счет — старый знакомый.

Неужто вся Дюжина собралась?! Кто среди троянцев затесался, кто среди наших. Бродят, хмурятся. Ах, что за сказка складывалась, добрая, со счастливым концом, и всех тот конец устраивал: ахейцев, троянцев... Одних Глубокоуважаемых в суматохе спросить забыли: хороша ли сказка?

Хорош ли конец?

— Ты — Одиссей. Конец лирике.

%%%

Не спросил — изрек. Приговором. На меня ему смотреть, ясное дело, зазорно: мимо щурится, поверх головы. Губы кривит с усталым презрением: надоело все презирать, а куда денешься? Скулы высокие, переносицы нет: прямой нос в одну линию со лбом. Кудри до плеч, плечи вразлет, осиная талия, узкие бедра — загляденье.

Кифара и лук, лавр и дельфин.

Верно говорят: красив, как Аполлон.

Стою я рядом: потный, жалкий. Раскоряка рыжая. День и ночь. Разные, а похожие... знать бы, в чем? Может, просто оба — лучники? Вряд ли. Ликиец, подлец, тоже лучник, а не похож ни капельки. Вот если меня слегка вытянуть, а его, лавра и дельфина, наоборот: малость приплюснуть... Нет, все равно. Не получится из нас близнецов.

— Радуйся, Сияющий. Ты разишь без промаха: да, я Одиссей.

Дернулись прекрасные губы. Сплюнули:

— Говорят, ты стрелок? Не из худших? Похвалил дяденька мальца голопузого...

— Пред тобой ли хвастаться, сын Латоны?! Ишь ты, понравилось!.. Кивнул. На всю оставшуюся жизнь одарил. Не будь я зол, не ревнуй синеглазую, от счастья сдох бы на месте.

— Хорошо, — еще один скупой кивок: уже себе, не мне. — Лук у тебя надежный?

— Не жалуюсь. И троянцы до сих пор не жаловались.

Хотели губы у него по новой дернуться — расхотели. Сотворили некое подобие улыбки:

— Ну тогда приготовь его. Париса видишь?

— Вижу, Открывающий Двери.

— Если троянец начнет брать верх, убей его. Надеюсь, ты не промахнешься?

— Не промахнусь, Блистатель, — забыв дослушать, он поворачивается, чтобы уйти.

И тогда я по-человечески, в спину ему:

— Потому что я не буду стрелять.

— Ты осмеливаешься противоречить мне? Вот теперь, кифара и лук, лавр и дельфин, мы с тобой куда как похожи. И приплюснуть не надо, и вытягивать ни к чему.

— Противоречу? Я?! Ничуть. Я просто не верю своим ушам. Разве может ясный Феб призывать к подлости?! — Нет, не может. Значит, я просто ослышался. Значит, просто испачкал земной грязью сказанное богом. Если я не прав, убей меня, Стрелок.

Слова слетали с моих губ — потрескавшихся, сухих — хлопьями серого пепла.

— Семья клялась не посягать на твою жалкую жизнь. Я был против, но отец упрям: если что-то вобьет в голову... Жаль. Да, Семья клялась...

Он снова глядит мимо. Вдаль. Туда, где у нор плещут черные воды Стикса, а у лица проплывают облака. Где сидит на престоле упрямый отец-самодур, которого давно пора бы образумить, да жаль: не выстоять золотой стреле против громового перуна.

— ...Но в клятве ничего не говорилось о твоей жене.

О твоем сыне. Матери. Сейчас настали смутные времена, рыжий упрямец. Так ты будешь стрелять?

И он впервые взглянул мне в глаза.

Как равный — равному.

— Я буду стрелять, Предводитель Муз.

— Тебе помочь? Чтоб не промахнулся? Или ты сам?

— Благодарю за заботу, Кифаред. Я уж как-нибудь сам.

Хотелось спросить: не подскажешь ли, дельфин и лавр, что шептала олива и крепость лучнику-ликийцу? «Если увидишь, что ахеец берет верх...»

Мир вывернулся наизнанку. Сошел с ума. В то время как неуязвимый малыш Лигерон кладет врагов сотнями, герои устраивают честные поединки, а враждующие стороны обмениваются послами, соревнуясь в благородстве — Глубокоуважаемые бьют в спину и требуют от смертных нарушения обетов, угрожая смертью заложников. Люди воюют, как боги. Боги воюют, как люди. О, герои и храбрецы, пурпур с серебром, как же мне научить вас воевать так, как научилась воевать серебряная Семья?! Что-то меняется в мире. Что-то меняется во всех нас: смертных, бессмертных...

Что-то меняется во мне.

Что-то меняется.

%%%

Начало поединка я проморгал. Когда очнулся: кошмар! Копья уже вовсю гремят о щиты, а два воина в сверкающих латах без устали (впрочем, и без особого успеха) разят друг дружку. Я даже не сразу уразумел, кто из них кто. Братцы, в кого стрелять, в случае чего?! Ага, разобрался. По шлему: у нашего шлем с рогами, искусно кованными. При дележе, помнится, выпросил. Да и сложением наш покрепче будет, отъелся на спартанских харчах.

На пустом ложе отдохнул.

Бьются герои. Славно бьются: пыль столбом, звону — до небес, доспехи блещут, копья молниями горят. Красотища! А мне от той красоты волком выть хочется. На луну. Благо нет ее сейчас — иначе завыл бы. ...Проклятье!

Парисово копье, хитро взметнувшись над плечом, сносит с головы Менелая рогатый шлем. Левый рог с мягким чмоканьем втыкается в землю; белобрысый отступает, спотыкается о край гребня... Под гром приветствий копье радостно возносится для завершения благого дела. Лук сам прыгнул ко мне в руки: с Итаки. Тетива, скрипя, двинулась к уху, готовясь отправить в полет змею-стрелу с ядовитым жалом. Я люблю тебя, Пенелопа. Я люблю тебя, Телемах. Я люблю тебя, папа. Мама, прости, если сможешь, — я...

Хвала рогоносцам: крепкоголовы, не отнимешь. Мало кому, ошеломленному, суметь закрыться щитом в последний миг. Уже вожделевшее крови копье скрежещет по выпуклым бляхам Менелаева щита. Хруст ясеневого древка; плоский наконечник скручивается сухим осенним листом. Ответный удар ахейца поистине страшен: его копье прошибает Парисов щит, будто сделанный из полотна, насквозь и входит... нет, не в бок! Гибкий соблазнитель чужих жен успевает изогнуться внутри широченного кожаного плаща-доспеха. В руках у Менелая — меч. Тяжелый, расширяющийся к концу клинка. Давай, белобрысый! Рази! Мы с тобой, Атрид!

— А-а-а-ах!

Хороший у троянца шлем. Без рогов, а хороший. Зато меч у нашего дрянь: в куски. Летят осколки, сверкают на солнце перьями из крыльев Ники-Победы. Была победа, летела, спешила, да попалась воронью на полдороге: растрепали крылатую, пустили пухом по ветру... беда, не победа.

— Зе-е-евс! будь ты проклят!!!

Кощунственный вопль ахейца, казалось, сотряс небо и землю. Сейчас, сейчас громовой перун разразит святотатца...

— Проклятие тебе. Олимпиец! Защитник подлых! В мертвой тишине, оглушенный ударом ли, криком ли, Парис медленно валится на колени. Овца, пред алтарем: миг, другой — и поползут змеи, шурша чешуей... Горло! Горло режь, пока он не в себе! У тебя в руке эфес с обломком лезвия: режь, дурак!.. Не слышит. Зазорно белобрысому слышать; зазорно резать. Ищет вечной славы, когда надо искать другого. Бросил сломанный меч (все видели?! вот я каков!), ухватил троянца за шлем. К нам тащит. Волоком. В плен, значит, беру! По-геройски! Подшлемный ремень туго впился петушку в шею, хрипит петушок, корчится. Кукарекает. Хоть бы задохся по дороге ненароком, скотина...

Краем глаза успеваю заметить: собственное отражение в троянских рядах. Волчий плащ, лук из рогов серны.

Только тетива — к груди, не к уху.

— Менелай!!! Он обернулся.

Я до сих пор горжусь этим своим криком.

Стрела, нацеленная в сердце, вошла младшему Атриду в левую руку. Над локтем. У него же — кровь! порченая... он же истечет!..

Где лекари?

— Где?! — эхом ревет Менелай, вырывая из раны стрелу и топча ее каблуками боевых caпог [27].

Глазами он ищет Париса, но петушка больше нет здесь. Лишь черное облако клубится под ногами. Черное, смешное облако. Однажды я уже видел такое: когда девушка в белом пеплосе летела через эфир, прочь от авлидского алтаря.

— Где эта тру сливая собака?! Я победил его! Я победил! Клятва! Отдайте Елену! Оставьте себе выкуп, все оставьте — Елену отдайте! Вы клялись!

— Слово басилея Приама! — башней выступает вперед старший Атрид, поддерживая брата.

— Клятва! Верните! — орут уже все. И я, кажется, тоже.

Троянцы, затравленно озираясь, начинают медленно пятиться. . — Подлые трусы! Выкормыши Ехидны!

— Клятвопреступники!

— Месть!

А народ-то: без лат, без оружия... смотреть народ пришел, по-честному...

%%%

Когда меньше чем через час два войска сходились на Фимбрийской равнине, сыпля проклятиями, рядом с Одиссеем случайно оказался Махаон-лекарь. Кругленький, румяный. На боку, рядом с ножнами, сумка примостилась: снадобья таскать.

— Как там наш? — окликнул его рыжий.

— Не поверишь! — В глазах лекаря светилось искреннее изумление. — Заросло, как на собаке! Даже перевязывать не пришлось. Святая кровь! Серебряная!..

Тогда Одиссей не успел осознать подлинный смысл этих слов.

Не успел даже удивиться в ответ. Потому что началось долгожданное: война по-человечески.

Эпод

ИТАКА. Западный склон горы Этос; дворцовая терраса (Сфрагида)

Старая смоковница склоняется ко мне. Тянет сухие, узловатые руки, будто хочет обнять. Ты одряхлела, смоковница. Скрипишь на ветру, роняешь сухие листья, когда подруги еще вовсю щеголяют зеленью нарядов. У тебя недостает многих ветвей: пошли на растопку, взвились в небеса сизым дымом. Ты напоминаешь мне мою милую нянюшку. Эвриклея так же ждала меня, старилась, скрипела под ветром, теряя ветви и листья, — но держалась. До последнего.

Вот он, последний — я.

Порыв ветра приносит целую волну запахов: горечь миндаля, аромат лаванды, пряность цветущего персика (хотя персики давно отцвели!) — и вонь подгорающего на углях мяса. Эй, кто там, ротозеи! Переверните быстрей: сгорит ведь!

Так пахнет ночь на Итаке. Дома. Больше нигде ночь не пахнет так: всем сразу. Поют ступени под тяжелыми шагами. Знакомая тень перечеркивает рассохшиеся доски. Правильная тень: плоская, как и положено. Черная. Лежит на полу террасы, а не бродит вокруг, вздыхая безмолвно.

— Поднимайся, Диомед, — говорю я тени. — У меня вино осталось. Кислое, правда. Хочешь?

— Хочу, — откликается ночь, насквозь пронизанная лунным серебром. В следующий миг света на террасе становится больше. Тень удлиняется, ложится мне под ноги, а над ней завис ее хозяин: Диомед, сын Тидея.

Живой.

— Не спишь? — Он садится рядом. Берет у меня кувшин, делает несколько глотков прямо из горлышка.

— Да вот...

— Ну и ладно. Бывает.

Говорим ни о чем. Умолкаем. Ветер тайком прошмыгивает вдоль террасы, и вновь ноздри щекочет удивительный, неправильный, невозможный в это время года аромат цветущего персика. Хотя мне ли говорить о невозможном? Всю короткую жизнь я только тем и занимался, что пытался сделать невозможное возможным, а там — и единственно существующим.

Иногда получалось.

— У тебя хорошо, рыжий. Виноград, оливы. Тихо. Только море шумит. Что, снова мы вдвоем? Ночью, с глазу на глаз?! Может быть, мне опять попробовать убить тебя?..

Это он так шутит. В последнее время у него такие шутки.

Я ведь помню, Тидид. Я все помню...

%%%

...Сумерки лиловым покрывалом валились на Троаду. Падали, рушились, обрывались — и никак не могли упасть окончательно. В поле, в той стороне, где невидимкой притаилась Троя, загорались огни: десятки, сотни!

Костры.

Впервые троянцы не втянулись с темнотой в город, заночевав в поле. Сон бежал от Одиссея; от его шатра вражеский лагерь был неразличим, вот рыжий и взобрался на вал. Там и присел: на корточки.

Смотреть на кусочек будущей победы.

Росток возвращения.