Я с настороженным интересом прислушался к себе. Вчера, коснувшись чернобородого Меланфия, когда невидимые стрелы прошили козопаса насквозь, на миг связав нас в единое целое, не задержался ли я в потемках чужой души слишком долго? Ведь Меланфия больше нет, ушел прочь по смутной дороге, но ошметки предателя остались.

Память ты, моя память!.. Воровка несчастная. Стараясь отвлечься, я быстро окинул взглядом собравшихся. Не люди — шелуха. Не имена — собачьи клички. Вот этот, с холеными, украшенными перстнями пальцами, похожий на стареющую блудницу, — Мямля. Дородный, с русой бородой, завитой колечками, — Богатей. Верзила, он Верзила и есть... опять же, Красавчик... Чужая память медленно, взбаламученным песком, оседала на дно. Впрочем, часть кличек и презрительное словечко «шелуха» — остались. Ощущение не из приятных, хотя я надеялся: обрывки скоро растворятся, исчезнут без следа.

Ладно. Проплыли.

— Ты кого привел, спрашиваю?! Еще одного дармоеда?! Мало тут их шляется?!

— Это точно! — Обидно подмигивая, шепнул на ухо мой сын. Я кивнул. Плотно сжал губы, мешая смеху вырваться наружу.

Потому что Протесилай-филакиец был уже здесь. Одет в рванину. Борода колтуном. Босые ноги — в пыли. На плече — видавшая виды латаная котомка. Наружу торчит обглоданная кость и щербатый край миски для подаяний. Скособочась, филакиец ковылял между вынесенными во двор столами. Гнусаво плакался:

— А герою Троянской войны! А на пропитание! А кому чего не жалко! А боги любят щедрых! Сами мы не местные, родных никого не осталось, в порту обокрали...

При этом Протесилай нахально грохал миску (не свою, из мешка, а украденную со стола!) перед очередным женихом, завывая жертве в самое ухо. Жертва морщилась, спеша отстраниться, и, дабы поскорее избавиться от при-ставучего бродяги, швыряла в миску «отступное». Кусок мяса, ломоть сыра или лепешка мигом перекочевывали в нутро котомки, что-то Протесилай совал в рот, невнятно благодарил и спешил дальше.

В общем, развлекался от души.

Клянусь, я ему даже позавидовал. Надо было не прорицателем — нищим явиться. Для потехи. Вечное промахиваюсь...

— В последний раз тебя спрашиваю, негодяй: кого ты притащил?! Гони его немедленно, пока я за палку не взялся!

Отчаянно тренькнув напоследок, смолкла лира. Бывает: наигрывает себе аэд мелодию без слов, никто его толком не слушает. Едят, пьют, спорят. А уйдет струнный ропот — тишина не тишина, только чего-то не хватает. Мой взгляд словно ожил: заметался меж пирующими... дальше!.. дальше!..

И вдруг уперся в отчаяннные, синие глаза... Ангела! Впервые Ангел смотрел на меня так. Даже под Троей было иначе. Так, наверное, смертный должен смотреть на явившегося ему бога. Обычный смертный. Не такой, как Одиссей, сын Лаэрта. Потому что я-не обычный. Я сумасшедший. Это все знают. И на богов, наверное, поэтому смотрю неправильно. Вот Ангел и решил научить. На своем примере.

А потом мы отвернулись. Оба.

Откуда беглецу-прорицателю знать бродягу-певца?

— Этот несчастный бежал от феспротов, желавших продать его в рабство, — Эвмей наконец прекратил корчить немого болвана. Скорчил самую благопристойную и богобоязненную рожу, на какую был способен, но получилось не слишком убедительно. — Феспроты ночевали в бухте за Эрмийским холмом, вот он и спрятался в ивняке. Боги велят подавать горемыкам. Значит...

— Значит, так. Если этот поганый... — возвышая голос, начал было Красавчик. Но тут его слова с легкостью заглушил вопль Протесилая, добравшегося наконец и до самого Красавчика:

— А подай мне и ты, красивый господин! А разве может оказаться жадиной такой богоравный красавец?! А сердце Пенелопы расположено к добрым и щедрым! Все не поскупились, уважили мою дряхлость! А подай же мне и ты, герой из героев! Винишка бы дедушке! Сладенького!

Справедливости ради стоит заметить: сумей филакиец сожрать в один присест все, чем сейчас была набита его котомка, наверняка бы лопнул.

— Иди прочь, бездельник! — разъярился Красавчик. Лицо жениха пошло багровыми пятнами, сразу утратив всю привлекательность. — Наймись в пастухи, заработаешь на лепешку с сыром. Ишь, объедала! Винишка ему! Сладенького ему!..

— В чужом доме у тебя корки хлеба не выпросишь, — Протесилай в испуге заковылял прочь, оглядываясь через плечо. — Небось у себя-то щепоть соли пожалеешь!..

— Ах ты, дрянь злоязыкая! Держи милостыню!

Подхватив деревянную скамейку для ног, окончательно взбешенный Красавчик с силой швырнул ее в спину филакийцу. Краем глаза я заметил: мой Старик машинально качнулся в сторону, пригибаясь. Словно уклонялся от удара. Наверное, Протесилай вполне мог сделать то же самое. Но не стал. Скамейка с треском разлетелась на куски, плашмяврезавшись филакийцу в бок, а «нищий» спокойно побрел дальше, забыв хотя бы качнуться для приличия.

Дружный хохот.

Я не выдержал: присоединился. Они ничего не поняли! Они слепы и глухи! Угоди скамейка в любого из них — три дня охал бы, бедолага! Верное слово: шелуха. Кого боги хотят покарать, того лишают рассудка...

— Молодец, Антиной! Герой!

— Гоните бродягу в шею!

— Надоел!

Орали в основном те, кто сидел далеко от филакий-ца. Когда «бродяга» ковылял мимо — умолкали. На всякий случай. Кое-кто из женихов решил повторить подвиг Красавчика-Антиноя: в спину нищему полетели объедки. Мы со Стариком и сыном стояли рядом, хмуро следя за творившимся бесчинством. Правда, Телемах не замечал главного: филакиец охал, спотыкался, хватался за поясницу — но в итоге град «милостыни» пропал втуне. Зато сидящим за столами изрядно досталось от косоруких товарищей. Мой Старик кивал, думая о своем, и улыбался одними глазами.

— Хватит! — Голос Телемаха, как ни странно, перекрыл шум. — Оставьте его! Тишина. Шелуха подавилась хохотом.

— Экий ты заботливый, Антиной. Словно родной отец, о нашем добре печешься. Может, пора и самому честь знать?

— Экий ты смелый стал, малыш... — прищурился Антиной-Красавчик. — О-о-о, да ты уже не малыш! Тебя уже постригли во взрослые! Небось достойного человека нашел. И где же такой благодетель сыскался, поведай нам?!

Лучше бы он помалкивал. Мой сын подбоченился:

— Да уж не среди всякой шушеры! Верно говоришь: за достойным человеком теперь далеко плыть приходится. Дома ведь не сыскать!

— Ну и ну! — в притворном умилении всплеснул руками Богатей. — Садись, хозяин, с нами, с непотребными, за стол! Выпьем за твое пострижение. А кто это с тобой рядом? Не тот ли достойный человек, о котором ты говорил? Или ты имел в виду грязнулю-нищего?!

— Это благородный Феоклимен, сын Полифейда, — на сей раз юноше с трудом удалось подавить возобновившийся хохот. — Феоклимен мой гость, и я бы не посмел тревожить его просьбой о пострижении. Освободите место за столом. Эй, кто там? Мяса моему гостю...

«Каждому — свое место, — думал я, садясь с краю за ближайший стол. — Я за столом. Филакиец — на земле, у стены. Женихи... Не хочу убивать. Не буду. Три эпохи в одном дворе: Протесилай, я и они. Три ступени... вверх? вниз?! О небеса! Неужели Геракл в Калидоне смотрел на меня так, как я сейчас смотрю на них?! Стыдно... Можно ли сделать выбор и не раскаиваться потом?!»

— А боги все, все видят! Скоро, скоро всех нахлебников — поганой метлой! Скоро!

Шелуха дружно сделала вид, что не расслышала последних слов лже-нищего. Ты хочешь их спасти, филакиец? Тычешь в глаза, кричишь в уши. Или ты помогаешь мне выбрать? Поганой метлой... не мечом, стрелой, копьем — метлой.

Мягкий локоть ткнулся в бок.

— Эй, Феоклимен! Ты, говорят, тово... прорицатель, а? — свойски подмигнул оказавшийся рядом Толс-тяк.

— Ну?

Это правильно. Вежливость он примет за слабость. Теперь надменно вздернуть бровь. И впиться зубами в копченого дрозда, давая понять, что к беседе не расположен.

Однако Толстяк вцепился репьем:

— А еще говорят, ты из Аргоса бежишь. Прикончил там одного, а очиститься не успел? Может, врут люди? А, Феоклимен?

Буркнуть что-то неразборчивое. Пожать плечами. Ни «да», ни «нет». Смотри-ка, дошло! Отстал.

Лишь проворчал напоследок:

— Ну ты смотри, ясновидец. Ясно смотри, значит. Может, дело у нас к тебе будет. Может, и очистит тебя кто. Головой думай...

Моргнул со значением и отвернулся, якобы потеряв к гостю интерес. Я затылком ощущал направленные на меня взгляды. Изучающие. Заинтересованные. Паутина, — и центр паутины — я. Мухи делают ставки на паука. Дергают липкие нити. Проверяют. Лелеют великие мушиные замыслы. Эй, шелуха: зачем тебе понадобился беглый-неочищенный прорицатель Феоклимен?!

Зачем?!

Это совсем другие люди. Совсем. Другие. Уж они нашли бы предлог, чтобы не идти на войну! Причем дружно, всей собравшейся здесь толпой. И не пошли бы. Послали бы других, но сами... Может быть, это хорошо? Ведь сумей я тогда отказаться... Они не станут брать крепость штурмом. «Ого-го — и на стенку!» — не для них. И обходным маневром брать не станут. Эти постараются договориться. А если обломится: встанут под стенами, будут долго и нудно слать парламентеров, торговаться... Нет, убить они тоже способны: придушить спящего подушкой, отравить, «уронить» невзначай со скалы... Здесь мы похожи. Но сначала они крепко подумают. Взвесят. Прикинут. И если увидят способ убить, по-прежнему оставаясь всем скопом, а не выделяясь — убьют. Это не хорошо и не плохо. Они просто такие. Очень просто. А мы были — другие.

Были?!

Почему — были?! Мы — есть! Я, Диомед, Калхант, Протесилай...

Или все-таки: «были»?! Не хочу убивать. Не стану. Поганой метлой.

Иначе война, явившись в мой дом незваным гостем, скажет по-хозяйски: «Я вернулась!»

%%%

— Ишь! Расселся, старый хрыч! Чужой кусок хлеба заедаешь?! Иди отсюда! А то, гляди, зубы пересчитаю!

Сперва я решил: Красавчик взялся за прежнее. Нет, голос другой. Шепелявый, надсадный. Весьма противный, надо сказать.

— О, Арнеон пришел! Дай ему, Арнеончик! Над филакийцем, блаженно привалившимся к стене дома, сыпал проклятьями настоящий попрошайка. Костист, длинноног: журавль, ради смеха нацепивший грязный хитон. В руках у «журавля» была суковатая палка. Нет. Я его не помню.

Наверное, без меня завелся.

— А садись рядом, собрат по несчастью, — добродушно разлепил веки Протесилай. — К чему ссориться? Что нам делить?!

— Делить?! — обернулся попрошайка к шелухе. — Занял чужое место, набил брюхо дармовыми харчами, а теперь: «Что нам делить?!» Давай сюда котомку и уноси ноги! Пока я добрый!

— Так его, Арнеон! Гони!

— Геракл спорит с Антеем!

— Вот потеха! Двое нищебродов объедки не поделили!

— А давайте-ка их стравим? Пусть дерутся! Кто победит — того накормим досыта! А другого в шею!

— Точно! Давайте!

— Ты на кого ставишь?

— Я — на Арнеона.

— И я!

— И я!.. Ир, врежь чужаку!

Похоже, «Ир» — это было прозвище долговязого Арнеона. От Ириды-Радужной, что ли? Еще один посыльный Глубокоуважаемых?! Интересно, какими-такими Деяниями попрошайка ухитрился заслужить свою кличку?

— ...Ставлю на гостя.

%%%

Память ты, моя память. Нацеди мне в кубок твоей крови: густой, черной. Дай отхлебнуть. Отказываюсь вспомнить? — Заставь оилой. Ты же видишь: мне все трудней отстраняться. Глядеть на себя сверху, сбоку, снизу. Все меньше хладнокровного — «он». Все больше растерзанного — "я". Я, я, я...

Одиссей, сын Лаэрта.

Это было вчера. Впрочем, нет. Зеленая звезда застряла в путанице ветвей, ночь давно перешла серединный рубеж. Скоро рассвет. Значит, это было позавчера. Рукой подать. Вот я и тянусь: рукой, душой, беззвучным криком ребенка у предела.

Вот она, на балконе талама: Пенелопа, дочь Икария.

— Ставлю на гостя.

Хорошо, что я не аэд. Хорошо, что забившийся в угол двора Ангел промолчал. Не завел что-нибудь вроде: «Образ ее просиял той красой несказанной, какою в пламенно-быстрой и в сладостно-томной с Харитами пляске образ Киприды...» Клянусь, я готов был задушить его за любое слово. Только тишина могла стоять между нами. Только дыхание, разделенное на двоих.

Радуйся, рыжая.

Я не знаю, что сказать. Что сделать. Что подумать. Все слова — покой, восторг, упоение, страсть — ложь. Все. Слова. Ложь. Я забыл все слова; я убил все вопросы. Ты изменилась, рыжая. Слегка располнела, став похожей на мою мать. «Гусиные лапки» в уголках зеленых глаз. Слишком яркая киноварь на губах. Слишком темные тени на веках. Слишком праздничный наряд. Золотые колокольцы в ушах; яшма и топаз на пальцах, впившихся в перила.

Не раздави перила, рыжая.

Не смотри на меня.

Пожалуйста.

— Вот.

Серебряное запястье летит вниз. К ногам Протесилая. Сгустком драгоценного ихора валяется в пыли. Я знаю! это запястье.

Рыжая, это я подарил его тебе.

Я, который сейчас годится тебе едва ли не в сыновья.

— Если гость победит, это будет верный знак: недолго дому мужа моего быть разоряемым!

Лицо твое, рыжая, пылает тайным светом. Годы? — Пустяк. Ты прекрасна. Ты — дом. Родина. Я никогда не расставался с тобой. Я знаю этот свет.

Имя ему — ненависть.

Мне кажется: не умеющий ненавидеть, я сейчас загораюсь от твоего огня. Не надо, рыжая. Не сожги меня на пороге.

Прошу тебя.

Когда Протесилай выволок избитого попрошайку за догу и, вернувшись, спокойно принялся поедать жареный козий желудок — моя жена долго смотрела на него. Слишком долго. Слишком пристально. Все молчали. Драка получилась неинтересной. Скучной. Удар Арнеона. Удар филакийца. Все. Тишина. Лишь женщина на балконe стоит, молча глядя вниз, на победителя, и губы женщины беззвучно шевелятся. «Вы все сдохнете! Все!!!» Рядом громко чихнул мой сын. Женщина на балконе победно расхохоталась, будто услыхала знамение: ясное, однозначное. На миг почудилось: там, на балконе — черная, старушечья тень. Крылья за спиной: кожистые, злые. А внизу, вместо драконов, даже не крысы — свиньи. Хорошо, что с попрошайкой дрался не я.

Я бы его, наверное, убил.

СТРОФА-II Кого боги хотят покарать...

Ладонь на плече.

— Почтенный! Госпожа басилисса приглашает тебя в Покои для беседы. Она узнала, что ты — прорицатель, ой господин, и хотела бы...

Я ведь тогда растерялся, няня. Испугался. Я не знал, то тебе сказать. Будто снова на палубе гиппагоги, когда они сгрудились вокруг моего сына: Эвмей, Филойтий,! остальные... Годами мечталось: оборачиваюсь, а напротив — ты, нянюшка Эвриклея. Сбылось. Я смотрю в твои выцветшие глаза, взгляд скользит по знакомому с детства лицу, тщетно пытаясь разгладить избороздившие его морщины, — ты должна, обязана откликнуться! Няня, раньше от тебя ничего нельзя было скрыть! Няня, это я, я вернулся...

Но ты молча ждала ответа.

Перед тобой стоял прорицатель Феоклимен из Аргоса. Чужое, обжигающее чувство медленно отступало. Еще немного, и я кинулся бы на всех. Растерзал бы. Прямо сейчас. Голыми руками. Словом. Стрелами. Ножом. Не важно, чем. За узнавание надо платить — я готов дать нужную цену. Я... я действительно готов?!

— Идем, мой господин. Басилисса ждет.

— Д-да... конечно. Идем.

А Эвриклея уже мимо меня смотрит. На Протесилая, залитого вкусным жиром. Как он жует, сутулясь и смешно шевеля ушами. Почему ты так пристально смотришь на филакийца, няня? Неужели не видишь, кто стоит рядом с тобой?!

— Сюда, мой господин...

Легонько поскрипывают, напевая полузабытую мелодию, ступени под ногами. Хочется лететь птицей, но каждый шаг дается с трудом. Словно в подошвы сандалий залили по паре талантов свинца. Сердце гулко охает, жалуясь, в такт шагам. В ушах нарастает далекий-звон. Что со мной? Я боюсь? Чего?! Ведь я же вернулся! Я дома! Сейчас наконец увижу свою жену: близко-близко. Я к ней плыл все эти годы. К ней, к сыну, к отцу...