По дороге (а шли мы действительно недолго) я обратил внимание на изменения, которые за полдня, с момента утренней встречи, произошли с Калой. Заметил потому, что сама Кала усердно пыталась их скрыть. Во-первых, походка женщины стала тяжелее и скованней, самую малость, что всегда выпирает больше, нежели откровенная хромота, кроме того, на обнаженных руках и левом плече проступили пятна, подобные тем, что появляются у беременных. Апсары в тягости вечно прятались по закуткам, пока не подходил срок разрешения от бремени…
Во-вторых — кувшин.
Капли из него падали на землю заметно реже, чем утром.
Я ожидал увидеть что угодно, но не классический ашрам[25]. Хижина была в форме пчелиного улья, стены из переплетенного лианами бамбука, полусферическая крыша выложена пальмовыми листьями в десяток слоев, приоткрытая дверь, порожек укреплен глиной… Вокруг — покосившаяся ограда: три горизонтальных ряда брусьев вставлены в гнезда столбов. Сверху — массивная балка. Сама она эту громадину тащила, что ли?!
Обойдя маленький огород, я заглянул за хижину. Нет. Крытый хлев и корова с теленком отсутствовали.
Ощутив странное удовлетворение, я проследовал за Калой в ее обитель.
Внутри оказалось темно, но неожиданно сухо и уютно. Неказистая на вид крыша на самом деле вполне надежно защищала от вновь начавшегося дождя, пол устилали мягкие оленьи шкуры, ароматы трав, которые сушились под потолком, смешивались со свежестью капели, так что дышалось в хижине легко. В углу еле тлел очаг, сложенный из плоских камней, дальше я разглядел аккуратную поленницу дров из дерева ямала: при сгорании ямала почти не дает дыма — только легкий пряный запах.
Приятно и практично.
Кала наконец опустила на пол свой кувшин (как я смог убедиться, он был по-прежнему полон) и разом оказалась в углу, где была расставлена посуда для омовений.
— Позволь предложить тебе, господин…
— Не позволю, Кала. Ни «почетной воды», ни других почестей. Ты пригласила меня под свой кров, я благодарен тебе и устал. Ополосну руки и удовлетворюсь на этом.
Хвала Золотому Яйцу, на Калу не напал столбняк, как на утреннюю апсару.
Когда с омовением было покончено. Кала присела у очага и извлекла дощечки-шами для добывания огня, поскольку очаг успел погаснуть.
— Позволь сберечь твое время, Кала, — я усмехнулся получившемуся каламбуру. — Конечно, в древесине шами таится наш общий приятель Агни, но тебе придется долго ублажать Всенародного[26]…
И я махнул рукой в сторону очага.
Разжечь огонь? Детская забава. Сейчас из моего среднего пальца ударит тонкий лучик — игрушечная молния Индры, — и дрова в очаге моментально вспыхнут жарким веселым пламенем…
Я так отчетливо представил себе этот костер, что не сразу понял: огонь существует исключительно в моем воображении.
Рука слегка дрожала. Я сосредоточился, вызывая легкий зуд в кончиках пальцев. Сейчас, сейчас…
Дыхание перехватило, в мозгу ударили мягкие молоточки — и все.
Да что же это творится?! Я рассердился не на шутку. Зажмурился, представил себе извергающийся из моей десницы огненный перун — усилия должно было хватить, чтобы испепелить половину Пхалаки! — и тут голова у меня пошла кругом, перед глазами вспыхнул фейерверк… и мир вокруг Индры померк, неудержимо проваливаясь в бездну первозданного хаоса.
«Надорвался», — безнадежно мелькнуло вдали, чтобы погаснуть уже навсегда.
5Пробуждение было странным.
И даже не потому, что хор гандхарвов отнюдь не спешил приветствовать очухавшегося Владыку.
Лежал я в тепле, с мокрой повязкой на лбу («Уксус, — подсказал резкий запах. — Яблочный…»), и в черепе бурлил Предвечный океан. Продрать глаза удалось с третьей попытки, и почти сразу выяснилось, что в хижине стало заметно темнее.
Вечер?
Ночь?!
Сколько ж это я провалялся?!
Пламя в очаге весело потрескивало, разгоняя навалившиеся сумерки, но ответа не давало.
Надо понимать, огонь Кала развела обычным способом — с помощью прадедовских, зато надежных (в отличие от перунов Индры!) дощечек-шами.
На огне, в закопченном горшке, аппетитно булькало густое варево, распространяя по хижине дразнящий аромат.
Ноги Могучего были заботливо укутаны теплой шкурой горного козла-тара, голова Сокрушителя Твердынь покоилась на глиняном изголовье, уксус холодил лоб Стосильного — однако полностью насладиться покоем Громовержцу не удалось. В первую очередь мешало першение в горле, а также зуд в носу. Словно, пока я валялся без сознания, в ноздрю заполз и теперь копошился под переносицей… — а вот и не угадали! Никакой не червяк! Слизняк ко мне в нос забрался, вот кто!
И ползал там.
Внезапный спазм свел лицевые мышцы и шею — и я оглушительно чихнул, при этом часть «слизняка» чуть ли не со свистом вылетела из носа и шмякнулась на козлиную шкуру.
«Насморк! — с изумлением понял я, утираясь тряпицей, вовремя поданной Калой. — Суры и асуры, насморк!»
На всякий случай я еще раз попробовал вызвать огонь, хотя заранее предчувствовал поражение. И точно: мигом накатила знакомая дурнота, и я спешно прекратил свои попытки.
— Что со мной, Кала?
Я едва узнал собственный голос, более всего смахивавший на скрип немазаной телеги.
— Не знаю, Владыка, — печально отозвалась Кала-Время. — От болезней тела я постараюсь тебя избавить, а насчет всего остального…
— У людей есть поговорка: «Время лечит», — заметил я, садясь на ложе, вернее, на застеленной охапке травы, которая представляла собой ложе. — Что ж, сейчас проверим, насколько она верна. Но есть надежда, что Время еще и кормит, поскольку я голоден, как…
На ум пришел Проглот, так явственно, словно я минуту назад сжег дареное перо.
— Прямо как Гаруда!
И она рассмеялась. А я — следом.
Потом мы оба ели похлебку, которая благоухала лучше всех небесных яств, по очереди тыча ложками в горшок и вылавливая из гущи кусочки мяса. Я чувствовал, как слизняк спешит убраться из носа, рассасывается песок в глотке, затихает океан под сводами черепа, а по телу разливается приятная истома — нет, не божественная сила Громовержца, а покой здорового мужчины, постепенно утоляющего голод.
К концу ужина стемнело окончательно. Всерьез похолодало (в Обители холода равносильны насморку у Индры), и как-то само собой получилось, что мы с Калой придвинулись друг к другу, я подтащил поближе мохнатую шкуру тара, мы оба завернулись в нее и долго сидели, полуобнявшись и глядя на рдеющие в очаге угли.
Огонь медленно засыпал под слоем седого пепла.
— Стыдно признаться, Кала, но у меня это впервые…
— Что, Владыка?
— Брось, какой я сейчас Владыка! Просто я успел забыть, а может, никогда и не помнил: хижина, ночь, угли в очаге, двое сидят под теплой шкурой, и больше в мире никого нет…
— Совсем никого? — наивно спросила Кала, то ли подыгрывая мне, то ли всерьез. Впрочем, сейчас это не имело значения.
— Совсем никого. Только ты и я, — подтвердил я.
— Только ты и я, — с тихой мечтательностью повторила она и прижалась к моему плечу.
Ни дать ни взять пара скромных отшельников, чья жизнь спокойно идет к завершению…
Мы сидели и молчали, и до меня не сразу дошло, что мы уже, оказывается, не сидим, а лежим, обнявшись, на распахнувшейся шкуре, жизнь идет к завершению гораздо менее спокойно, чем минуту назад, и мои руки позволяют себе лишнее, причем Кала абсолютно не считает их лишними, эти вольности рук Индры…
— Как меня он, подруга, любит всю безумную ночь напролет, — прошептал я на ухо женщине, цитируя уж не помню кого, и осекся, потому что дальнейший текст не предназначался для женских ушей.
В лучшем случае, для закаленных апсар — эти крошки лишь хихикали в тех местах, где краснел Петлерукий Яма.
— Тебя что-то смущает? — лукаво поинтересовалась Кала и еле слышно продолжила цитату.
— Только одно: постыдно заниматься любовью, не вступив в законный брак, — как можно наставительней разъяснил я.
«Время спишет…» — пришел на ум еще один вариант житейской мудрости.
— Так за чем дело стало? — искренне удивилась Кала. — На свете столько брачных обычаев — мы можем выбрать любой, что придется по душе! К примеру, тот, который люди почему-то называют «браком богов»!
— Это когда невеста отдается жрецу во время жертвоприношения?! — Возмущению моему не было предела. — Где я тебе жреца в лесу найду, да еще на ночь глядя! Как насчет риши-брака? Там никакие жрецы не требуются!
— А ты что, прячешь снаружи двух коров?
— Коровы? — поперхнулся я. — Две? Зачем — коровы?
— А выкуп за невесту? Согласно риши-браку!
— Коров у меня с собой нет, — признался я. — Значит, и риши-брак не годится. Ты не помнишь, как там женятся асуры?
— Ну, если ты такой бедный, что не имеешь даже пары коров, то брак асуров тоже не для тебя. У них положен куда больший выкуп!
— Действительно! — пока Кала смеялась, я припомнил кое-какие свои похождения. — Каюсь, запамятовал!
— Только не предлагай мне выйти за тебя замуж по обычаю ракшасов, — упредила мою следующую мысль Кала-Время. — Ибо тогда тебе пришлось бы меня похитить, перебив при этом мою родню!
— Не буду, не буду! — спешно пообещал я, хотя именно таким образом сочетался со своей Шачи и знал, что в ракшас-браке имелись свои преимущества, в первую очередь отсутствие тещи. — Как тебе, милочка, понравится брак по обычаю пишачей?
— Изнасиловать во сне или беспамятстве? — Кала задумалась. — Это мысль… Хотя спать мне не хочется, да и сопротивляться — тоже. Увы, вынуждена тебя разочаровать, женишок: насилия не получится.
— Ну, тогда остается брак по обычаю гандхарвов, — подытожил я. — Без церемоний, по любви и обоюдному согласию…
И медленно притянул Калу к себе, вдохнув запах ее волос.
— Пожалуй, — она выскользнула из моих объятий, поднялась на ноги и отправилась в угол хижины, где истекал влагой ее кувшин.
— Эй! Постой! Куда ты?!
— Даже гандхарвы совершают очистительное омовение перед ночью любви, — прозвучал ответ.
Она была права.
Я кивнул, со вздохом поднялся с нагретого ложа, сбрасывая остатки одежды, отошел к порожку и принял из ее рук тяжеленный кувшин.
Как она его таскает целыми днями — ума не приложу!
Напрягшись, я поднял сосуд над собой и наклонил.
6Обжигающий водопад обрушился на меня. Вышиб дух, кабаньей щетиной вздыбил волоски на теле, насильно исторг из груди вопль ужаса и восторга, крик длился, и водопад не иссякал, словно в кувшине Калы сошлись воедино все родники Трехмирья, а в глотке Индры поселился Ревун-Рудра, бешеный бог зверья и гнева, пугавший своим ревом Вселенную задолго до того, как его, будто в издевку, прозвали Шивой.
То есть Милостивцем.
Отфыркиваясь, я стоял, возвращаясь к жизни, и чувствовал себя заново родившимся. Это было внове, хотя бы потому, что я никогда не сходился с Мореной-Смертью ближе, чем на переговорах между Востоком и Югом. Утраченное величие выглядело чем-то несущественным, Обитель смотрелась отсюда призраком, марой, сказкой, рассказанной на ночь впечатлительному дитяти, единственной реальностью был я, просто я, без имен и прозвищ, голое существо вне родства, затерянное в дебрях Пхалаки — я, и кувшин у меня в руках, и прохлада ночного воздуха, и неизвестность впереди.
А еще мне послышалось, что над чащей зазвучал хор гандхарвов, освящая наш брак по легкомысленному обычаю крылатых певцов.
Я повернулся и увидел Калу.
Никогда раньше я не видел Время обнаженной. Многие женщины любили меня, и я любил многих, любил щедро и бездумно, но сейчас тот прежний Индра, Бык Обители, спал далеко от Пхалаки, в темной пещере без выхода, а у безымянного существа с кувшином в руках не было знаний и опыта, была лишь дикая страсть, взрыв Золотого Яйца в безбрежном мраке.
О чем Риг-Веда, старейшая из Четырех, возгласит:
Было?
Будет?!
Я шагнул к Кале и опрокинул кувшин над ее головой.
Странно: она стояла под искрящимся водопадом не шелохнувшись. Бронзовая статуэтка танцовщицы, каких много в литейных мастерских Махенджи, — тоненькое тело девственницы с незрелыми формами, вызывающими оскомину на зубах и привкус зеленого яблока, длинные руки и ноги, жеребячья стать, правая ладонь вольно упирается в бедро, талия изогнута с легкомыслием юности, и во всей позе сквозит удивительное сочетание детства и вечности. Маленькие груди напряглись, отвердели, выпятились клювами-сосками, голова склонилась к плечу, и лицо Калы-Времени в кипящих струях вдруг стало иным: переносица расплющилась и почти слилась со лбом, губы чувственно вспухли, наливаясь багрянцем плодов бимбы, отвердели скулы — на меня, замерев в спокойном ожидании, смотрела темнокожая дравидка.
Девочка-женщина.
Дочь южных племен, чьи ятудханы[27] воздвигали каменные фаллосы во имя Ревуна и бросали юношей в пламя, дабы Огнь-Агнец был удовлетворен — тогда, когда мама Адити была молода и еще только подумывала родить себе Индру.
Наваждение продлилось миг — и пропало.
Потому что я шагнул вперед, отшвырнув кувшин прочь, нимало не заботясь о его сохранности и о сохранности тех океанов влаги, которые крылись в нем, я вцепился в Калу подобно дикому зверю, и мы упали, покатились по земле леопардами в течке, фыркая и царапая друг друга, терзая и наслаждаясь, всем существом отдаваясь вечному ритму… Время стонало подо мной, века вскрикивали и дрожали в предвкушении, минуты и секунды струйками пота текли по коже — крылось в этой страсти нечто извращенное, потаенная нотка, вносящая крупицу разлада в общий хор, но именно она делала буйство в полуночной Пхалаке неизмеримо соблазнительным.
Так однажды, осчастливив раджу ангов-слоноводов своим присутствием, я нарочно выпил отравленную мадхаву[28] — раджа, не столько еретик, сколько придурок, захотел полюбоваться результатом.
Чувствовать в себе яростно-обреченные метания отравы походило на любовь Калы.
О том, какое покаяние было назначено любознательному радже, можно узнать — если, конечно, кому-то из-за такой ерунды захочется спускаться в смоляные бездны Преисподней ниже того яруса, где коротают вечность убийцы брахманов.
Я раздвоился: одна половина моего существа рычала от страсти ко Времени, другая же пульсировала где-то высоко над содрогающимися телами, заново переживая сегодняшний сумасшедший день. Бой в Безначалье. Свастика Локапал, Песнь Господа, троица мертвых воевод, чья гибель видениями преследовала Миродержцев…
Имена погибших, начертанные звездами на покрывале ночи, неотступно преследовали меня, и в хриплых стонах мне слышалось:
«Гангея Грозный по прозвищу Дед…»
Еще… о, еще!
«Наставник Дрона по прозвищу Брахман-из-Ларца…»
Да!.. да, да, да, о да!..
«Карна-Подкидыш по прозвищу Секач…»
Ну же!
«Гангея Грозный… Дрона… Карна…»
Ну!..
«Дед… Брахман-из-Ларца… Секач… Дед…»
7Я и Время закричали одновременно.