Очень тихо. Только чей-то сухой дробный смешок нарушал эту пыльную тишину. Инга прислушалась и поняла, что в механизме часов сошли с ума ржавые шестеренки.
Часы ударили один раз, подумали и замолчали.
2.
Учись же скрещивать руки,
готовь лампаду и лада
и пей этот горный ветер,
холодный от скал и кладов.
Через два месяца минет
срок погребальных обрядов.
В первый раз ей стало плохо на работе, спустя почти неделю после приезда.
Толстый узел на большой, никому не нужной папке никак не хотел развязываться, а толстушка Ванда вещала на весь дуреющий от безделья редакционный отдел об ужасных пожарах в районе притоков Маэрны, и что Инга с отпуском успела, а она, Ванда, не успела, и сгорела теперь ее путевка в прямом и переносном смысле, а Генрих злится и...
— Трепло ты, — рассеянно бросила Инга, глядя на сломанный ноготь, и вдруг почувствовала, что мир начинает крениться набок и меркнуть.
Серые рваные клочья неслись мимо нее, обволакивая стены, мебель, испуганные лица где-то высоко вверху, остро запахло хвоей и дымом, а она все не могла избавиться от ощущения, что на нее валится огромная рыхлая книга в черном переплете, и надо успеть перелистать ее, найти нужные страницы; те, которые...
Ее отпоили чаем и привезли домой. Инга немедленно бросилась к телефону, пробилась сквозь бесконечные короткие гудки — и вечером уже сидела в купе поезда, едущего в Пфальцском направлении. Только тогда она сообразила, что забыла позвонить маме Бакса, и порадовалась этой забывчивости.
Попутчик — толстый мнительный мужчина, больше всего на свете боящийся сквозняков — назойливо угощал Ингу жареной курицей и давлеными помидорами, с усердием отворачивался, когда Инга переодевалась в спортивный костюм, и старался лишний раз не заглядывать ей в глаза — видимо, углядел в них что-то пострашнее сквозняка или повышенного давления. Потом он пошел за бельем и зачем-то выпросил у проводницы местную газету трехдневной давности. Газету он читал вслух, нудно и громко, а Инга стеснялась попросить его заткнуться, и на середине статьи «Трагедия в устье Ласция» ей стало плохо во второй раз.
...чьи-то волосатые руки раз за разом раскрывали и захлопывали массивную книгу в черном кожаном переплете с тиснением, раскрывали и захлопывали — и с каждым ударом на Ингу обрушивалась ледяная волна боли, боли и уверенности в том, что надо куда-то успеть, успеть доехать, добежать, доползти... а лицо Анджея все больше сплющивалось, превращаясь в старинную гравюру, и откуда-то сбоку выглядывал заплаканный Талька...
Очнувшись, она узнала от молодой хорошенькой проводницы, что сосед по купе принял Ингу за больную эпилепсией и долго пытался вырваться в коридор, крича и ударяясь плечом в дверь — пока дверь не открыли снаружи, просто повернув ручку. Теперь он заперся в другом купе, возмущаясь и строча жалобы на имя министра транспорта, а сама проводница уже битый час сидит возле Инги и складывает ей в сумку лекарства.
— Какие лекарства? — обалдело спросила Инга, пытаясь сесть.
— А, — легкомысленно махнула рукой проводница, — какие у пассажиров нашлись, те и складываю. Я уж им сказала, что не надо, а они несут и несут...
Инга глянула на ворох упаковок, торчащий из незастегнутой сумки, машинально прочла на верхней коробочке незнакомое слово «Спаздолгин» и попросила — если можно — ставить ее одну.
А потом был Пфальцский привокзальный участок, пропахший дымом дешевых сигарет, был тряский «жук» с брезентовым верхом, хрустящая на зубах пыль районных дорог, и похожий на Пьеро грустный лейтенант, возивший ее на опознание, где ей в третий раз стало плохо.
Сейчас Инге не было ни плохо, ни хорошо.
Ей было — никак.
3.
Умолкло, заглохло,
остыло, иссякло,
исчезло.
Пустыня — осталась.
Вернувшийся Пьеро выглядел на удивление строго и подтянуто.
— Я попрошу вас задержаться на пару дней...
В окрепшем голосе его пробились строгие металлические нотки, свойственные скорее уж стойкому оловянному солдатику, если бы тот вздумал заговорить.
Инга не раз проклинала себя за характерную для профессиональных литераторов черту — мыслить готовыми книжными образами — но в критические минуты это свойство проявлялось с особенной силой. Она вспомнила похороны матери, неотвязно вертевшийся в голове романс «Ваши пальцы пахнут ладаном», свои сухие глаза и укоризненный шепоток маминых подружек, помогавших Анджею накрывать поминальный стол...
Она отвернулась и принялась глядеть в угол. Под веками, сухой и шершавый, горел песок. С каждым взмахом ресниц он просыпался куда-то вглубь, царапаясь, как кошка.
— На работу мы вам сообщим, — продолжал меж тем лейтенант. — А с ночлегом я договорюсь. Тут рядом хутор семейства Черчеков, люди они, правда, со странностями, но мне не откажут.
Тень легкого сомнения набежала на его бледное лицо, лейтенант пожевал пухлыми мальчишескими губами и повторил:
— Нет, не откажут. Не в участке же вам ночевать. Надеюсь, и вы в свою очередь не откажетесь помочь следствию.
— Что? — не слушая его, спросила Инга, и внезапно представила себе их пустую квартиру в городе: шум машин внизу за окном, незастеленный диван, конверт от пластинки Анджея, где черный трубач раздувал огромные хомячьи щеки, одиночество, телефонные звонки и Талькины учебники на полке...
— Что? А... нет, нет, конечно. Поступайте, как сочтете нужным.
Лейтенант просиял, отчего вся строгость мигом соскочила с него, и он сразу стал совершенно невоенным; потом он схватил Ингину дорожную сумку и легко вскинул ее на плечо.
— Ну вот и славно, — пропел он, помолчал и тихо добавил:
— А то я боялся, что вы опять плакать станете...
4.
И мертвые ждут рассвета
за дверью ночного бреда.
...она сидела на заднем сидении «жука», откинувшись на жесткую спинку. Сквозь грязное лобовое стекло было видно, как размахивающий руками лейтенант о чем-то договаривается с угрюмым, похожим на лешего, мужиком.
Инге ужасно хотелось спать. Наверное, защитная реакция организма, как у ребенка. Одна ее подруга всегда наказывала дочку перед сном, если хотела, чтобы та побыстрей угомонилась...
Ресницы слипались, теплая влага равнодушия насквозь пропитала все тело, делая его вялым и непослушным. Равнодушие... это когда душа равна... чему? Чему сейчас равна ее душа? В городе было бы тяжелее... в городе — где она своя, родная... Звонок в дверь, скрежет лифта, крики мальчишек во дворе — все напоминало бы о случившемся. А здесь, в железной коробке, впитавшей пыль и пары бензина, жизнь с ее наказаниями перед вечным сном выглядела придуманной и отстраненной.
Здесь, внутри, ее душа равна ничему. И лишь в затерянных дебрях сознания утомительно били остановившиеся часы, вращая ржавыми шестернями. Двенадцать... тринадцать... четырнадцать...
— Что?.. зачем? Зачем это?!
Лейтенант помогал ей выбираться из машины.
— Осторожненько, — приговаривал он, и лицо грустного клоуна напудренной луной раскачивалось в сумерках. — Не споткнитесь... Эй, дед, ты б крикнул своим, пусть постелют... Прошу вас, госпожа Линдер, сюда...
Перед Ингой на миг возникла заросшая кудлатой бородой физиономия. Крохотные глазки утонули в набрякших веках, волосатый рот слабо шевелился, и многочисленные складки кожи вызывали в памяти черепашью морду.
«Поднимите мне веки! — вспомнилось Инге. — Поднимите мне веки!.. поднимите...»
— Да или нет? — требовательно спросил леший со странной интонацией. — Ты не молчи, баба, ты говори, быстро говори... Да или нет?
«Да или нет?» — мягко шепнул Анджей из сизой мглы, и Инга поняла, что спит.
«Да или нет, мама?» — пискнул Талька, и невесело улыбнулся стоящий за ним Бакс.
— Ну? — ударили в пятнадцатый раз часы.
«Да! — хотела ответить Инга, видя, как знакомые силуэты тают, расплываются в дымчатой тьме, — да...» Но губы помимо воли дрогнули, рождая совсем не то, что хотелось, другое, новое; и на смену равнодушию вдруг пришли спокойствие и уверенность.
— Нет... нет.
— Ты что, дед, сдурел?! Так-то ты гостей принимаешь, пень трухлявый?!.
Возмущению лейтенанта не было предела.
Дед еще некоторое время смотрел на сонную Ингу, потом кивнул, словно соглашаясь со своими дремучими мыслями, и заорал пронзительно и дико:
— Ганцю! Стели постелю, курва ленивая! Живо!..
— В хате? — донеслось от невидимого в темноте дома.
— Не... во флигеле стели-и-и!.. где крыша чинена...
5.
Есть души, где скрыты
увядшие зори,
и синие звезды,
и времени листья...
Проснулась она рывком, сразу, и долго не могла сообразить, где находится и как сюда попала.
— Энджи... — робко позвала Инга, и мгновенно вернувшаяся память обожгла ее свистящим бичом.
Слабый звездный свет пригоршнями сыпался в узкое окошечко под потолком, напоминавшее бойницу древнего замка; рассеянное мерцание удивительным образом гармонировало с легким звоном потревоженных пружин кровати — и Инга сидела, успокаивая дыхание и пытаясь разобраться в очертаниях предметов вокруг себя.
Снаружи донеслось гнусавое повизгивание. Пауза. Визг сменило недовольное хрюканье и шорох — словно комья земли осыпались со свежего могильного холма.
— Кто там? — шепотом спросила Инга, проклиная себя за идиотское сравнение.
Тишина. И легкий удаляющийся топоток.
Повинуясь неведомому порыву, Инга встала, одергивая спортивную блузу — сам факт переодевания оставался для нее тайной за семью печатями — и шагнула вперед. Глаза мало- помалу привыкли к скудному освещению, да и дверь в дальнем углу помещения оказалась приоткрыта.
Из щели зябко тянуло ночной прохладой.
Замерев на пороге, Инга прислонилась к дверной створке, передернула плечами, сбрасывая со спины холодное прикосновение свежего воздуха — и, оглядев выбеленный луной двор, собралась возвращаться назад, в тепло.
Шорох. И утробное бурчание возле изгороди, похожей на гнутую решетку.
Инга вздрогнула.
Белесое пятно зашевелилось, ткнулось в ограду и принялось ворочаться, разбрасывая вокруг себя черные куски перекопанной земли.
Свинья. Обычная жирнющая хавронья, раздраженно похрюкивавшая в тесноте кольев и упрямо лезущая наружу по своим свинячьим делам. Приходи к нам, мама свинка, нашу детку...
Инге пришло на ум слово «супоросая» — хотя она не помнила точно, то ли это хрюшка перед родами, то ли после. Судя по брюху королевы свинарника, предпочтительнее было первое.
Животное наконец протиснулось между кольями, попав в полосу лунного луча, и Инга поразилась величине свиньи. Она всегда полагала, что эти звери должны быть немного поменьше. Породистая, наверное, или беременность сказывается...
Свинья неожиданно резво припустилась по лунной дорожке, услужливо расстеленной щербатым светилом — и в считанные секунды скрылась из виду.
«Волки сожрут, — мелькнуло в Ингиной голове, еще тяжелой от сна. — Или это она их сожрет... вон, какая здоровенная...»
Махнув рукой на удравшую скотину, Инга почувствовала, что хочет пить. Будить хозяев она постеснялась и принялась оглядываться по сторонам в поисках водной колонки или чего- нибудь в этом роде. В двадцати шагах от себя она обнаружила некое подобие рукомойника, чьи металлические бока глянцево отражали лунный свет.
Инга спустилась с невысокого крылечка, сделала шаг, другой — и охнула, припадая на колено и хватаясь за рассеченную ступню. Рядом, наполовину утонув в земле, рукоятью вверх торчал нож.
Нож. Простой кухонный нож, каким удобно резать хлеб или чистить картошку.
Инга боязливо тронула рукоять. Тонкий металл лезвия спружинил, и нож закачался причудливым цветком, сомкнувшим лепестки на ночь. Вдоль блестящего лезвия протянулась быстро темнеющая полоска — Ингина кровь.
Порез оказался неглубоким. Инга потерла его ладонью и обнаружила поодаль еще один вбитый в землю нож. Охотничий, с широким мощным клинком и хищным желобом кровостока. Рядом с ним, отступив на два локтя, возвышался тесак для резки мяса — будто суровый ржавеющий патриарх подле молодого бойца, пришедшего на смену.
Минуты через три Инга насчитала двенадцать ножей, семь из которых образовывали неправильный круг метров двух с половиной в диаметре, а остальные пять торчали внутри этого круга в кажущемся беспорядке.
— Клумба... — вслух сказала Инга. Слово прозвучало громко и глупо, и ножи насмешливо блеснули в ответ. Двор внезапно стал опасно- чужим, воздух уплотнился, приобретая горький пьянящий привкус; и противоестественная клумба слабо завибрировала в звенящих потоках, льющихся с неба.
Луна крутнулась волчком и брызнула пудрой во все стороны. «...другие ножи не годятся. Другие ножи — неженки, и пугаются крови. Наши — как лед. Входя, они отыскивают самое жаркое место и там остаются. Рыбаки, что победнее, ночью ловят при свете, который отбрасывают эти лезвия...»
Сознание само рождало вперемешку незнакомые и знакомые слова, они пахли полынью, ночью и страхом; и на удивление не оставалось ни сил, ни времени. Ничего не оставалось.
«...черные ангелы стелют снежную пряжу по скалам, сизые лезвия крыльев — сталь с альбасетским закалом... семь воплей, семь ран багряных, семь диких маков махровых разбили тусклые луны...»
Инга попятилась, закусив губу, прикипев взглядом к двенадцати ножам, растущим из под-земли; с трудом дохромав до флигеля, она захлопнула за собой дверь и ничком бросилась на проснувшуюся и зазвеневшую сетку кровати.
За дверью молча улыбались стальные цветы.
Заснула она почти сразу, и ей снилось, как огромная свинья сосредоточенно бродит между ножами, раскачивая их пятачком и деловито принюхиваясь. Вот она коснулась того, на котором была Ингина кровь, замерла... принюхалась...
6.
Есть души, где прячутся
древние тени,
гул прошлых страданий
и сновидений...
Утром Инга обнаружила на тумбочке около входа большую кружку с молоком, надтреснутую плошку, где густел темно-коричневый мед, и два ломтя черного хлеба. Справедливо предположив, что пища приготовлена для нее, а не для кого- нибудь другого — Инга позавтракала и вышла на крыльцо, протирая глаза.
Хутор жил своей, размеренно-кропотливой жизнью. Копались в земле растрепанные куры, носился по загону жизнерадостный жеребенок, из хлева доносилось приглушенное мычание и хрюканье, и люди удивительно легко вписывались в эту патриархальную пастораль.
Люди — коренастый и плотный лешак-фермер, роющийся на огороде за крайним домом, где произрастало нечто обильно- зеленое и неразличимое с такого расстояния; расплывшаяся беременная женщина Ингиного возраста, рубившая капустные головы на дощатом сооружении, напоминавшем площадный помост средневековья; и шумная компания молодых парней, явно собравшаяся куда-то.