– Запах акации, шум ребятни,
Мягкий и тихий за окнами свет,
Звуки курантов (хотя без пяти!),
Мучает скрипку мальчишка-сосед,
 
 
В кухне жара; недочитанный том,
Краски и кисть в беспорядке лежат.
Все это, все это, все это – дом,
Дом,
Из которого я не хотел уезжать…
 

Может, зря я тогда с тобой не поехал, папа? Пашку ты-таки увез, Павла свет Авраамовича, потому что Авраамович, и потому что в тринадцать лет право голоса куцее… Глядишь, и мне за океаном прилепиться удалось бы? Мыл бы сейчас посуду в детройтских кафешках или куковал на вашем островке близ южно-каролинского побережья, пил бы виски да акул считал, и знать не знал козла-редактора, и не снились бы мне по ночам пасквили в «Независимой Газете» – дескать, автор небезызвестного «Быка в Лабиринте» вознамерился выехать одновременно на «умняке» и дешевой забойности, а поскольку в одну телегу впрячь не можно, особенно учитывая, что истинный талант по гроб жизни обязан быть голодным и остервенелым…

 
– Он для кого-то небросок и прост,
Черточки-годы на краске ворот –
Это мальчишкой я мерял свой рост,
Вырос, и вот – от ворот поворот.
 
 
Дождь еле слышно шуршит за окном,
Капли на листьях, как слезы, дрожат.
Все это, все это, все это – дом,
Дом,
Из которого я не хотел уезжать…[1]
 

Ладно, хватит рефлексировать, пора «Олдёвку» пить!

И я пошел пить ее, родимую. Шагов через двадцать ноги у меня поехали в разные стороны, я чудом извернулся, спасая бутылки – и краем глаза увидел у фонтана босую девушку в легком платьице, глядящую мне вслед с каким-то неприятным сочувствием. Снег падал на золотистые волосы, на хрупкие, почти детские плечи, превращая Ту в стройного снеговика, я невольно передернулся, глядя на это незамерзающее чудо, а потом водяница шагнула в фонтан и исчезла, а я вздрогнул и побежал к Ерпалычу.

Никуда она, оказывается, не девается, даже если фонтан зимой и не работает! Вот ведь как…

3

…Нет, все-таки он – псих. А то я вдруг начал в этом сомневаться.

Поначалу все было просто: Ерпалыч сидел в дряхлом плетеном кресле, скособочившись и тяжело дыша, а я суетился вокруг журнального столика с исцарапанной инкрустацией, раскладывая на этом антиквариате нарезанное ломтиками сало и бутерброды с рыбой-шпротой. Или с рыбом-шпротом; кому как больше нравится. Закуску я принес с собой из дому – спохватился-таки по дороге – и правильно сделал, потому что Ерпалыч явно питался воздухом. Рюмки у него были свои, но все разные, так что я подбирал их по размеру, а эстетику пришлось отодвинуть в сторону. После я разлил перцовый бальзам, плеснул немного на порог – квартирнику…

И тут Ерпалыч вдруг бодро вскочил, кинулся к стоявшему в углу на футляре от швейной машинки магнитофону (катушечный «Садко», динозавр вымерший!) и запустил, мягко выражаясь, музыку.

Трудно понять, как Ерпалычу удалось дожить до старости, слушая сей выкидыш муз. В магнитофонных динамиках звенело, топало, через неправильные промежутки времени раздавался лязг и молодецкие выкрики; я машинально проглотил перцовку, даже не заметив вкуса, и уставился на счастливого Ерпалыча, цедящего свою порцию мелкими глоточками (что само по себе было ненормально).

– Что это, Ерпалыч? – прохрипел я.

Не думаю, что он меня услышал – скорее, по губам догадался.

– «Куреты» это, Алик, – Ерпалыч придвинулся ко мне почти вплотную и радостно захлопал старческими белесыми ресницами. – Группа такая. Да вы не волнуйтесь, к ним быстро привыкаешь…

Сомневаюсь, чтобы мне хотелось привыкать к этим оглушительным «Куретам».

– А-а… зачем?

– Надо, – строго сказал Ерпалыч и пальцем мосластым погрозил. – Надо, Алик! Вы мне лучше вот что скажите…

Я даже не успел сообразить, что он меня до сих пор на «вы» величает, как Ерпалыч уже налил по второй и удрал из комнаты. Вернулся он с потрепанной книжкой в руках, в которой я с удивлением узнал своего собственного «Быка в Лабиринте».

Еще первого издания, покет-бук в мягкой обложке.

Пять тысяч тиража.

– Скажите, Алик, – вопрошает Ерпалыч тоном матерого инквизитора, замыслившего расколоть еретика на «сознанку», – вы сами додумались вести рассказ от имени Минотавра? От первого лица?

– Не знаю, – искренне отвечаю я. – Может, сам… а может, читал где-то или видел – вот оно и отложилось. Борхесы там всякие, Олдя, Бушков с Валентиновым… хрена теперь вспомнишь!

– Вы честный человек, Алик, – Ерпалыч сказал что-то еще, но я из-за «Куретов» не расслышал. – Давайте выпьем за ваш талант.

Я хотел было возразить – но он уже выпил. И салом заел. Так что пришлось присоединяться. А после третьей гляжу: или «Куреты» вроде тише стали, или я и впрямь к ним привыкать начал, только сидим мы хорошо, рыбу-шпроту кушаем, и я Ерпалычу рассказываю, как «Быка» писал, как по ночам в зеркало глядел, боялся, что рога Минотавровы прорастают, а потом рога проросли-таки, бросила меня Натали к свиньям хреновым, и я Миньку-бедолагу за неделю убил, то есть не я, конечно, а Тезей, только Тезей у меня такой сукой вышел, что самому противно, а читатели и не заметили, что Тезей – сука, и Ариадну он сам бросил, нечего на Диониса валить, и пора по четвертой, или по пятой, не помню уже…

«Куреты» брякают, я трезвый вдруг оказался, только тяжелый, а Ерпалыч меня спрашивает:

– Скажите, Алик, вы случайно Тех не боитесь?

– Нет, – отвечаю, – что я, сумасшедший? Чего мне их бояться? Жертвую я исправно, молюсь по графику, службы все в квартире работают, оберег-манок на месте, раз в месяц заговорщика вызываю – подновлять… С кентаврами я вообще на коротком колесе, маньяков давно Первач-псы повывели, спасибо им!.. Нет, Ерпалыч, не боюсь.

– Кому «им» спасибо-то, Алик? Псам или маньякам?

Я смеюсь, «Куреты» орут, а Ерпалыч бороду в кулаке крутит, ногу за ногу забросил, брючина обтрепанная чуть ли не до колена задралась, голень старческая, сухая, в пятнах каких-то синих…

– Ладно, – смеется старый хрыч, – оставим Тех в покое. И мольбы по графику – за компанию. Лучше скажите мне, Алик, что вы сейчас пишете?

– Скажу, – отвечаю. – Сейчас скажу. Только яичницу поджарю.

Яиц десяток я тоже с собой принес. Забрал их из сумки – одно треснуло, зараза, но не потекло вроде – и пошел на кухню. Сковородка у Ерпалыча почему-то в холодильнике стояла. Пустая, чистая, и под самой морозилкой. Вынул я ее, на плиту поставил, огонь зажег, яйца бью – и только на пятом яйце соображаю, что плита-то у Ерпалыча четырехконфорочная, старого образца, без «алтарки»! Интересно мне стало: что старик делает, когда у него, к примеру, труба потечет? Шпагатом с наговоренным узелком перевязывает? Или к соседям идет? А может, на обычной горелке жертву приносит? Одной ведь молитвой, как известно, дом не ставится… да и шпагатик течь в лучшем случае неделю удержит. То-то у него кухня такая обшарпанная, краны все текут, и форточка выбитая целлофаном затянута.

 

Вернулся я в комнату, стали есть яичницу, и начал я Ерпалычу на житье-бытье жаловаться. Хорошо он слушать умел – я и сам не заметил, как от старого «Быка…» с Тезеем-зоофилом к новому, свеженькому перескочил; к заветным, м-мать их, «Легатам Печатей»! Терпеть ненавижу о недописанных вещах под водку трепаться, особенно когда текст второй месяц виснет, да только язык мой – враг мой! Зря я, конечно, через слово ругался по-черному, но уж больно разобрало! Некому мне выговариваться, сижу над «Легатами» в тоске душевной, дерьмо в себе коплю яко во месте отхожем, травлю душу злостью, будто кислотой… раньше хоть перед Натали распинался – все, глядишь, полегче становилось.

– Любопытно, любопытно, – бормочет Ерпалыч, – даже очень… Говорите, Легаты Печатей?.. Ангелы-Хранители?

– Скорее уж вредители, – отвечаю; и по памяти, полуприкрыв глаза:

– И воскликнул он громким голосом к четырем Ангелам, которым дано вредить земле и морю, говоря…

– …Не делайте вреда, – мигом подхватил Ерпалыч, счастливо жмурясь сытым котярой, – ни земле, ни морю, ни деревам, доколе не положим печати на челах рабов Бога нашего! Ишь ты – ангелы-вредители… Вы, Алик, это тоже сами придумали, или как?

– Или как, – говорю. – Книжки умные читал.

– А позвольте поинтересоваться – какие?

– Разные, – говорю. – «Шах-наме» в пересказе Розенфельда. «Откровение…» в адаптированном варианте «Новой Жизни». Мифы Древней Греции – еще старые, Куновские… потом эту, как ее?.. Младшую Эдду, вот.

– А вы, Алик, – перебивает Ерпалыч, – небось, любите фильмы порнографические смотреть? Как там кто-то кого-то углом ставит? Так сказать, любовь в доступной форме?!

Обиделся я. Яичницей даже подавился.

– Старый ты придурок, Ерпадлыч, – говорю. – Был бы ты молодой придурок – дал бы я тебе по роже. Я еще сам кого хочешь углом поставлю! А фильмы твои поганые…

Он вдруг обрадовался – с чего только, неясно.

– Да не мои, Алик, не мои, а ваши! Ведь говорите, что сами можете, без голубого экрана, а «Шах-наме» в пересказе читаете. Тем более в пересказе идиота со справкой господина Розенфельда! Вы погодите, Алик, я сейчас… я вам для начала подыщу…

И опять удрал из комнаты.

Подошел я к магнитофону, посмотрел, как «Куреты» внутри «Садко» скачут, подумал, что пора и домой валить – а тут Ерпалыч возвращается. С деревянной шкатулкой в руках. Крышку откинул и книгу достает. В мягком переплете, зеленовато-болотном; и издание незнакомое. Потрепанная книжица, клееная; вернее, была клееная, а сейчас все развалиться норовит.

– Что это? – спрашиваю, а он уже книжку мне протягивает.

Читаю на обложке: «Мифологическая библиотека». Чуть выше имя написано: Аполлодор. Автор, небось.

Мифологический библиотекарь.

Откладываю книгу, беру шкатулку.

Стою, моргаю, шкатулку в руках верчу. Хорошая шкатулка, вместительная. И резьба на крышке обалденная: хоровод голых мужиков в шлемах с гребнями. А за ними вроде как море плещется. Редкая вещь. Антикварная. Как столик. Как сам Ерпалыч.

– Пойду я, Ерпалыч, – говорю.

– Да, да, Алик, – засуетился Ерпалыч, – конечно, идите!.. И книжку с собой возьмите. Да, вот еще…

Полез он в тумбочку, по плечи в нее зарылся и бухтит оттуда:

– У вас, Алик, магнитофон есть?

– Есть, – отвечаю. – Кассетник.

– Отлично! – кричит Ерпалыч и вылезает с какой-то кассетой в руках. – Вот вам, Алик, нужная музыка! Вы, когда Аполлодора читать станете, обязательно ее включите. А в особенности ежели мне после прочтения позвонить надумаете. Включайте, звук погромче – и звоните. Договорились?

– А… что за музыка?

Он даже удивился.

– Как – что? «Куреты», Алик, это и дураку ясно…

Дураку, может, и ясно…

Взгляд исподтишка…

Древесный палочник с хитренькой мордочкой черепахи Тортилы, заныкавшей Золотой Ключик и от сявки-Буратино, и от пахана-Карабаса. Неожиданно грустные глазки часто-часто моргают, гоняют морщинки от уголков, и тоненькие «гусиные лапки» ручейками вливаются в океан впадин, складок, бугров и ямочек, теней и света, из которых время слепило это подвижное лицо, коему место скорее в музее, под стеклом, на пыльном листе бумаги с неразборчивой подписью типа: «Рембрандт. Возвращение блудного сукина сына. Эскиз соседа на заднем плане» – нежели в обшарпанной квартире за рюмкой перцовки.

И еще: руки.

Пальцы скрипача на пенсии.

Вот он какой, Ерпалыч…

 

Уже в дверях стою и чувствую: чего-то мне не хватает. Постоял, подумал – и дошло до меня: магнитофон старик выключил. Точняком как я на пороге встал и за замок взялся.

Ни секундой раньше.

4

Вернувшись домой, я быстро разделся, плюхнулся на незастеленную кровать (ура моему разгильдяйству!) и почти сразу заснул.

Снилось мне, будто я листаю полученный от Ерпалыча раритет, ничего в нем понять не могу – то ли пьяный я, то ли во сне ничего понимать и не положено – короче, листаю, злюсь ужасно, а из книги все листики в клеточку сыплются. Надоело мне их с пола подбирать, сунул я листики эти клетчатые не помню куда, книгу на стол бросил и сплю себе дальше.

Плохо сплю.

Коряво.

Или даже не сплю, потому что звенит где-то. В ушах? А теперь громыхает. Гроза, должно быть. Зимняя. В подъезде. На моей лестничной клетке. Сперва гремела, а теперь опять звенит. В звонок звенит. В мой дверной звонок. А вот опять гром бьет. В дверь. Сапогом, похоже. На литой подошве. Сильно бьет. Видать, разошлась гроза не на шутку.

Муть у меня какая-то в голове, мысли козлами скачут, и темно вокруг. Не то чтобы совсем мрак, но темнеет. Потому что вечер. Наверное.

– Сейчас! – кричу. – Открываю!

А сам часы нашариваю. Нашарил. Без шести шесть. Все-таки вечера, надо полагать. Рано у нас зимой темнеет. А светлеет – поздно. Вот ведь какие чудеса природы…

– Открываю!

В дверь снова зазвонили и застучали. А я сижу на кровати, тупо смотрю на часы и стрелок ни черта не вижу. Только что видел, и вот – не вижу.

– Кто там? – кричу.

– Да я там! – отзывается гроза. – Ты что, заснул, что ли?! Открывай, придурок!

Кто такой этот «я», шумевший за дверью, понять было сложно, но я – который сидел на кровати – решил дверь все же открыть.

Открыл. С трудом, но – открыл.

На пороге стоял Ритка. В смысле Ричард Родионыч, старший сержант патруля. Жорик-служивый и мой школьный товарищ. Злой в данный момент до чрезвычайности.

– Да ты и вправду спишь! – изумляется Ритка-жорик.

– Сплю, – виновато развожу руками я.

И вдруг просыпаюсь!

И Ерпалыча вспомнил, и две бутылки перцовки, и «Куретов» громогласных, и книжицу зеленую, и самое главное – что обещал познакомить сегодня Ритку с моим приятелем из Дальней Срани, кентавром Фолом, для чего мы все трое должны были встретиться около пяти в «Житне».

 

– Ты извини, Ритка, – мямлю я, невпопад моргая слипающимися веками. – Мы тут утром с Ерпалычем… под Икара и Дедала…

5

– …Ну ты даешь! – вопил Ритка, бегая по всей квартире и грохоча сапожищами. Он недавно сменился с дежурства, так что до сих пор был в полушубке (правда, без погон) и казенных сапогах – только табельное оружие сдал и ушанку с кокардой сменил на легкомысленный вязаный «петушок».

– Нет, ну ты даешь! Алька-голик! С утра! С Ерпалычем! С горла! «Олдёвку»! Не зря тебя Фима Крайц «прожженным интеллигентом» назвал! Золотые слова!..

Великий умник и магистр всяческих наук Ефимушка Гаврилович Крайцман – а в просторечии Фима Крайц по кличке «Архимуд Серакузский» – еще в школе обозвал меня «прожженным интеллигентом». И на мой резонный вопль: «А ты?!», не менее резонно ответил: «И я!».

– И он таки прав! – заискивающе ухмыляюсь я.

– Прав?! – орет Ритка поставленным командирским голосом. – А то, что твой Фол у подъезда битый час мерзнет – это кто прав?! Ерпалыч?! Или Фима?!

Оказывается, мой друг-кентавр с Риткой уже успели познакомиться и слиться душами в ожидании «этого разгильдяя Алика, вывесившего фонарь обоим (конец цитаты)». Я давно заметил: когда вместе с кем-то от души ругаешь одного и того же человека, сходишься с коллегой-ругателем необычайно быстро.

Так что мой пьяный сон не пропал втуне: извечные антагонисты – кент и жорик – нашли общий язык, а я выспался и стал вполне готов к употреблению.

В качестве амортизатора – ибо жорики-служивые и городские кентавры друг друга, мягко выражаясь, не любят. Что вполне объяснимо. Служивые – они стражи порядка, а там, где собираются кенты в количестве, большем, чем двое, (пожалуй, и одного-то много!) порядка быть не может по определению. Так уж эти двухколесные оболтусы устроены. То гонки затеют, да такие, что светофоры вслед мигают от обалдения, а дорожники из ГАИ валидол спиртом запивают; то старушек по вечерам пугают; то между собой передерутся, а драка у кентов – дело долгое и совершенно невыносимое, даже если со стороны смотреть.