Косте стукнуло двадцать три, а Василию пошел осьмнадцатый годок, когда Гильдия удовлетворила-прошение Мамелфы Тимофеевны на Обряд для сына. Отказа, говоря честно, и не ждали: посадник Буслай был Старо-Обрядцем, пятым в цепочке боярского рода — значит, Ваське по всему судилось стать шестым. Сила Терентьич, местный Душегуб, сладил дело чисто, красиво: семья Буслаевых осталась довольна. Зато вскоре начал браниться не единожды битый Васькой народ. Степенные ольдермены являлись к Мамелфе Тимофеевне жаловаться: буян Васька по пьяни вдрызг разносил иноземные торговые дворы, щедро одаривая голь чужим добром. Огонь бродил по жилушкам, требовал выхода.

И Костя Новоторжанин, переговорив заранее со вдовой Мамелфой, подбил друга ушкуйничать.

Кипели реки-моря под смолеными ладьями. Кипели облака-небеса над головами ватаги Васьки Буслаева. Кипела кровь в сердцах молодецких. Ходили в Заволочье, на Югру, в землю Суомь: трепать чудь белоглазую. Пушнину лихим промыслом добывали, зуб моржовый. Попривыкли к кистеню, к топоришку. Кроме самого Буслаева, свято хранившего чистоту рук посадничьих, прочие ватажники городу дерн целовали[31] — коль родом не вышел, носи позор оружья. Как говорится: со свиным рылом — в Кузнецкий ряд. Возили скань с узорочьем[32] в Ганзу, возили в Скандию, Любек. По Хвалыни плавали. Топили-грабили свейские драккары: ни один «пенный ярл» не выдерживал боя с «Червленым Базилем». Добрались греховодники до святой речки Иордань: искупались голышом. Грехи на сто лет вперед смыли. Безгрешными, загорелыми, буйными вернулись домой.

— Эх, народ! — сказал Костя, сходя на пристань, усыпанную зеваками. И плюнул.

Последние три года Костю начал привечать небезызвестный Сила Терентьич. Как ладьи к мосткам, так сразу Новоторжанина кличут к Силе. С поклоном. В доме Душегуба всегда были рады башковитому парню. Вели речи о жизни, о людях, о мирском устроении. Допустили к книгам: редкости знатной, хранившейся с превеликим бережением. Часто говорили, что земля качается, да укрепить некому. Везде одинаково: «Это мое и то мое, а что твое, дык накось-выкуси!» Однажды Костя, вовсе разуверившись в земной справедливости, чуть было не ушел в Десятинный монастырь, но вовремя передумал. Тайная мысль точила Новоторжанина, мысль, требовавшая воплощения, и он решился.

Удивительный поступок Василия Буслаева потряс город, но никто не догадывался, что взаправдашним заводилой был Костя.

Вернувшись из очередного похода, «Червленый Базиль» указал новгородцам на свои ладьи, доверху набитые богатым товаром. «Берите!» — сказал Васька. «Даром!» — крикнул Васька. «Кто сколько унесет!» — расхохотался Буслаев. А бок о бок с другом детства стоял Костя Новоторжанин, закусив губу, как на похоронах старого Буслая. Вот сейчас нищие станут имущими, а бедные — зажиточными. Сбудутся мечты. Укрепится твердь земная. И счастье снизойдет…

В давке затоптали кучу народа: больше женщин и детей.

Две ладьи, накренившись, стали тонуть.

Вспыхнула драка в Волховской гавани: кто схватил, тот хотел больше.

И понял Костя: только пуще раскачалась твердь. Скотов в ангелов дармовой милостыней не переделать. А Василий Буслаев, грозный сын посадничий, вскипел сердцем. Засучил рукава по локоть и пошел сам-один на Великий Новгород: ум кулаками во лбы вколачивать. Следом ватага двинулась: атамана плечами подпереть. Ох, гуляла бойня! — от Корыстных рядов до Ярославовой звонницы, от паперти Успения до Дворищ. Сам владыко новгородский, архиепископ Питирим, явился Ваську урезонивать. Куда там! Унесли владыку на руках, беспамятного. Тут уж старосты кончанские-уличанские клич кинули, тут верхние бояре холопов оружных созвали, тут вечевой колокол разгуделся: бей Буслаева! бей ватажников Буслаевых!

Костя Новоторжанин бился в первых рядах.

На Славне подранили молодца.

Быть бы жизни в грязь втоптанной, когда б не Сила Терентьич. Откуда и взялся Душегуб? Не иначе, из-за плеча левого. Ухватил Костю под мышками, в дверь ближнего дома силком втащил, саму дверь за собой захлопнул. А снаружи некий паскудник возьми да и ударь вослед копьем. Насквозь просадил доску березовую. Так и запомнилось раненому Новоторжанину, когда оглянулся, летя чудо-птицей сквозь дверной портал: бабочка на игле. Сила Терентьич, наставник-учитель, к створке копьем прибитый.

И улыбка на лице. Будто дело сделал, а там хоть потоп.

Хоть Страшный Суд.

Косте повезло: в богадельне оказались люди. Один человек. Филипп ван Асхе, хенингский представитель Гильдии. Он и выходил. Все знал, все понимал мейстер Филипп с его вечно разными улыбочками — будто умирающий Сила Терентьич себя до него добросил, дошвырнул. За Костю попросил. А выздоравливая, сел Костя от безделья, от муки сердечной «Двенадцать снов царя Шахияши» на лэттский язык переводить. Перевел. До последней буквицы.

Ночью кричал во сне: не по-человечьи.

Душа кричала.

Утром встал бодрый, веселый. Здоровый. Следующей зимой, когда Новгород поклонился Гильдии земным поклоном, запросив нового Душегуба взамен убитого, — был дан городу новый, да знакомый.

Костя Новоторжанин.

Посадник Василий Буслаев, избранный битым народом, зело радовался.

XLVI

— Господи! В руки Твои предаю себя! Видишь сокрытое, знаешь незнаемое; беспокоен духом, припадаю к стопам Твоим…

Фратер Августин молился.

Эхо в испуге бродило меж кипарисовых столбов колоннады: две шеренги титанов, подпиравших сводчатое небо базилики, давно оглохли и онемели, с головой уйдя в вечность. Эху, нимфе-невидимке из громокипящего язычества эллинов, здесь было неуютно. Пыль и тьма копились по углам, скрадывая шаги; Святое Круженье на потолке, прямо над коротышкой-алтарем, опасным нимбом падало на молящегося, силясь упасть окончательно. В боковых нефах молчали грубо резанные статуи святых. Подписи на постаментах отсутствовали. Оставалось лишь догадываться: хмурые бородачи — апостолы, столпившиеся вокруг раненого Иуды, что бился мечом в Гефсимани, а женщина, с головы до ног закутанная в покрывало, — Лилит из Магдалы. Лица статуй едва намечены: резчик, новичок или гений, заставлял молящегося напрягаться в ожидании. Казалось, стоит отвернуться, припасть к алтарю, сосредоточась на молитве, — и из примитивных масок за спиной прорастут настоящие, подлинные лица, сокрытые до поры. Вглядятся: искренность? страх? правда? ложь?! Кто пришел нарушить покой сердца богадельни?!

— Доколе, Господи, будешь скрываться непрестанно? Вспомни, какой мой век: на какую суету сотворил Ты всех сынов человеческих?! Кто из людей жил — и не видел смерти… Фратер Августин молился.

Ему здесь нравилось. Базилика наполняла душу покоем и радостью. Грешно сказать, но тут монах особенно остро ощущал близость к Всевышнему. Даже в ночь Искупленья, с индульгенцией под подушкой, когда зубы стирались в крошку, а мука телесная кричала, опутанная стальной цепью воли, — даже той страшной ночью, изменившей всю его жизнь, фратер Августин мечтал лишь о покое. Честном, выстраданном покое. Как о последнем приюте.

О радости не мечталось.

Также не испытал он радости, когда до монастыря докатилась весть: Фернандо Кастилец окончательно повредился рассудком. Особ столь знатных часто одолевала скука, утрата интереса к жизни, но кастильский изувер ухитрился изрядно смочить кровью пыль финала. Задушил собственную жену, заперся в Вальядолиде; полгода провел там в одиночестве, допуская лишь шута — последнего бил по любому поводу, однако не до смерти. В итоге шут и обнаружил однажды утром остывшее тело владыки. Говорят, король смеялся в лицо Костлявой. А фратер Августин просто кивнул, узнав о смерти Кастильца. Удовлетворение от свершившегося возмездия? Почтение к Божьим мельницам, которые мелют медленно, но неумолимо? Нет. Не было ничего. Гулкая пустота в душе. Цистерцианец нашел в себе силы помолиться за упокой грешной души Фернандо, и особенно — за упокой королевы…

Он не предполагал, что отыщется место, где на него снизойдет радость.

— Благодарю Тебя, внявшего слову моему, тайной просьбе моей…

Три дня, пока отсутствовал веселый Костя, монах провел в библиотеке. Считай, безвылазно. Он уже наметил будущую работу: перевод «Directorium vitae humanae» с латыни на родной кастильский. Такой перевод делался однажды: тридцать лет назад, неким Родриго Тельесом из Сьерра-Эльвиры. Монах был знаком с трудом Тельеса, полагая его слишком возвышенным и далеким от оригинала. Пора вернуться к истокам. Но не предвкушение соперничества, не возможность часами корпеть над любимыми пассажами, заставляя их звучать по-новому, выверенно и точно, волновали сейчас сердце. Подтверждалась давняя догадка: книги в библиотеке укрепляли веру в собственную правоту.

Еще живя в миру как Мануэль де ла Ита, будущий цистерцианец полагал, что «Наставленье жизни человеческой» Капуанца, «Венценосец и следопыт» византийца Симеона Сифа, «Калила и Димна» еретика Абдаллаха ибн ал-Мукаффы, а также свитки рабби Йоэля суть различные трактовки одного первоисточника. Несмотря на серьезные, порой совершенно убийственные расхождения в тексте, на разное количество глав, на изменение названий и авторские добавления, умело вплетенные в общий строй. Намек на это крылся в самих книгах: Капуанец темнил, Симеон Сиф и Абдаллах говорили открыто (впрочем, поди проверь их правдивость!), хитрый рабби уходил от ответа, как должник уходит от кредитора-разини. Добраться до истины стоило многих сил. Часто самые талантливые авторы выдавали собственный труд за перевод гениев древности: имя, осененное благодатью веков, делало книгу великой в глазах профанов куда быстрее, чем любые красоты стиля и тонкость мысли. Тот же рабби Йоэль с усмешкой вспоминал своего друга Моше бен-Нахмана, якобы нашедшего в Палестине великую книгу «Зогар», дело жизни прадавнего каббалиста Шимона бар-Йохая.

Вслед за Йоэлем фратер Августин полагал: «друг Моше», прекрасно зная нравы людей, таким образом подбавил весомости личным умозаключениям. Известно: хороший мудрец — мертвый мудрец. А великий мудрец — давно мертвый мудрец. Понимая, что перевести «Directorium vitae humanae» целиком за две-три недели (именно столько отводил мейстер Филипп на подготовку Обряда) не удастся, монах собрался ограничиться вступлением и первыми двумя главами. Даже это выглядело непосильным. Особенно учитывая дотошность цистерцианца: фратер Августин твердо решил ознакомиться со всеми возможными вариантами, имевшимися в библиотеке. Насколько хватит его знания языков. Шустрый червячок глодал душу: найти исходный манускрипт! корень ветвистого древа, где каждый лист — речь человеков, расколовшаяся вдребезги у подножия Вавилонской башни.

Он боялся придаться самому себе: работа над переводом занимает его никак не меньше тайны Магистерия. И вдвойне боялся сойти с ума, когда глубоко внутри оживало робкое предположение: вдруг это одна тайна?!

XLVII

— …святой отец! Святой отец, вы здесь?..

Тихий оклик отвлек монаха от размышлений, которые, в свою очередь, уже давно отвлекли фратера Августина от молитвы. У входа в центральный неф топтался Вит, оглядывая пространство базилики. Мальчишка прекрасно видел в темноте — монах имел возможность в этом убедиться, — но хрупкая черта между светом и тьмой, именуемая «сумерками», застила взор непрошеной слезой. Однако «курий слепень» постепенно сходил на нет и, если верить Душегубу, должен был исчезнуть совсем. После Обряда.

— Я здесь, сын мой! У алтаря…

Голос цистерцианца зазвенел удивлением. Мальчишка, целиком поглощенный новым образом жизни, забыл про скучного монаха, меньше всего ища встреч наедине. Вместе с мейстером Филиппом часами пропадал на берегу, в скалах, карабкаясь за ярким цветком или красивым камешком, ныряя в пену прибоя с отвесной кручи, бегая по гальке наперегонки с ветром и швыряясь плоскими «блинчиками», смешно скачущими по воде. Душегуб всячески поощрял эти действия, подбрасывая новые идеи: залезть на монастырскую стену без помощи ног, цепляясь пальцами за крохотные выбоины, или успеть трижды взбежать-вернуться по тропинке, пока мейстер Филипп сосчитает до ста.

Матильда редко сопутствовала Виту в сих забавах, Но девице Филипп ван Асхе уделял ничуть не меньше внимания, ежедневно слушая игру на цитре, прося погадать или нарисовать углем портрет Большого Втыка. Монах видел: между этой троицей — мальчишкой, девицей и Душегубом — устанавливаются обманчиво-хрупкие связи, оплетая людей паутиной, сводя воедино. Ничего плохого на первый взгляд в этом не крылось, но фратер Августин мучился дурным предчувствием.

— А, вот вы где…

«Как он вырос! — изумился монах, вставая с колен. — Где рубеж, отделяющий ребенка от подростка? И подростка — от юноши?! Где межа, из-за которой больше нет возврата?! Он прежний, я ведь помню! — он прежний и совсем другой! Глаза, рот… осанка!..» Вит действительно сильно изменился. Сгладилась былая угловатость, жесты стали точнее, проще, сгинула детская разболтанность. Так отличается молодая собака от вчерашнего щенка. Фратер Августин отметил: Вит старается сдерживать себя, двигаясь медленнее, отчетливее, чтобы монах успевал следить за ним. Получалось не всегда: временами чудилось — парень не шевелится, а просто исчезает в одном месте, дабы возникнуть в другом. Лишь слабая рябь соединяла «здесь» и «там». Вот: правая рука висела плетью, а теперь приглаживает вихры… снова упала… Текучесть движений мешала наблюдать. Зато лицо отвердело, сделалось строже, почти утратив наивную живость.

Вспомнились лица святых в нефах.

— Я тут ни разу не был…

Фратер Августин улыбнулся, но быстро стер улыбку с лица. Такое впечатление, что все свои улыбки кончились. Что берешь взаймы: у мейстера Филиппа, из его богатейшего запаса. Потом хочется умыться холодной водой.

— Зря, сын мой. Тишина сей базилики — бальзам для души. Если хочешь, помолись вместе со мной.

— Не-а… Вы небось прямо Богу в уши, а я что? Глупости всякие… мешать буду. Я просто подумал: вы небось обижаетесь, что я все с гере Филиппом да с Матильдой… Про вас забыл…

Чистая душа. Ах, малыш… Монах потянулся, ласково тронул острое, твердое плечо.

— Я не обижаюсь, сын мой. Я ведь понимаю… Если хочешь, давай походим здесь, посмотрим. Вместе. Иди сюда: это колоннада… алтарь… боковые нефы…

— Нефы?

— Иначе, «корабли». Так их зовут франки. На Латыни «navis».

— На них плавают, святой отец?

— Плавают, сын мой. Только плавание это куда более дальнее и многотрудное, нежели обычное хождение по хлябям морским. А это называется «апсида» — видишь, полукруглая ниша в глубине…

— Апсида… Красиво. А кто в ней сидит, отче? Божий Младенчик?!

Фратер Августин присмотрелся. Обычно он подолгу замирал у алтаря, не проходя дальше. И внутрь апсиды не заглядывал. Да, действительно: в нише, прямо на полу, располагалась статуэтка, разительно отличавшаяся от грубых работ местного резчика. Тонкая, ювелирно точная резьба. Молочно-белый тон дерева: еле-еле светится, разгоняя сумрак. Таким принято изображать Первоответчика в детстве, размещая образ в качестве «запрестольника». Чернь испокон веку зовет подобные статуи Божьими Младенчиками, а на родине цистерцианца, в Кастилии, — Боженьками, ласково уменьшая слово. Поджав ножки, рукотворное дитя сидело на полу апсиды, благостно глядя пред собой… Нет.