Двое мрачных и сосредоточенных лакеев развернули холст. На нем смелыми мазками, в две краски – черную и оранжевую – был изображен тамбовский волк. Эрстед невольно вздрогнул. Виной тому был не талант рисовальщика и не «O-оh, ich habe A-а-а-а-ngst!»[77] переводчицы, чуть не упавшей в обморок. Если до этой минуты происходящее казалось ему розыгрышем, грандиозным недоразумением…

Первый же взгляд на холст обжег память хлыстом.

Эльсинор!

…Тень обрела фактуру. Морда узкая, уши острые, как у эльфа. Гребень вдоль спины, широченная грудь, хвост-веревка с львиной кисточкой. По бокам – темные пятна; по хребту – черная полоса…

Рисовальщик был точен – и пятна на месте, и черная полоса. И уши похожи, разве что чуток пошире. Монстра чертовски напоминала Жеводанского Зверя, каким его изображали со слов очевидцев. Внезапно Эрстед сообразил, что шум в зале стих и он уже не сидит, а стоит с поднятой, как у школьника, рукой. Десятки глаз выжидательно смотрят, и отступать поздно.

– Meine Herren! – решительно начал он. – Господа!..

 

Ехать на облаву решили немедленно, все вместе, включая фрау Амалию. Как объяснил городничий, у генерала Хворостова дело на мази. Егеря взяли след, оружия же в имении хватит каждому: старик славился охотничьим арсеналом. Следовало спешить – хитрая монстра ждать не станет.

Кто-то уже командовал подать коляски к крыльцу. Охотники весело переговаривались, с завистью поглядывая на датского полковника, с «монстрой» уже сражавшегося и оную победившего. Эрстед улыбался, едва успевал отвечать на поклоны…

…что-то было не так.

Уже в коляске, под «Н-но, мертвые-е-е!», он наконец понял – что именно. С ассистентом профессора Оссолинского удалось познакомиться лично и даже кратко переговорить. Тот представился фон Ранцевым, уроженцем Вюртемберга. По его словам, он в начале 20-х годов был приглашен в Петербург на штатную должность при Кунсткамере, принял российское подданство и начал всерьез задумываться о переходе в православие.

В теологических вопросах Эрстед был не силен, но Германию объездил вдоль и поперек. Швабский диалект, на котором говорят в Вюртемберге, ни с чем не спутаешь. А фон Ранцев произносил немецкие слова иначе, на смеси Lausitzer и берлинского. Полковник был готов поручиться, что для герра ассистента язык великого Гёте – не родной. Lausitzer – средненемецкий диалект. На нем говорят в Позене, бывшей польской Познани…

Познань? Так он же поляк!

2

– Значит, договорились, фрекен. Я зайду на почту, а вы погуляете по улице. В переулки не сворачивайте, с прохожими не загова… В смысле, не общайтесь. Я быстро!

Наставление звучало в меру сурово. Мужчина несет ответственность, таков его долг. Оставалось одно – поклониться в ответ, пряча улыбку в уголках рта. И только когда Торбен Йене Торвен, кивнув, отвернулся и шагнул на крыльцо почтамта, Пин-эр позволила себе выпустить улыбку на волю. Все в порядке, мой яшмовый супруг. Не волнуйся.

Злая Верная Собака стережет твою спину!

Разницу между «фрекен» и «фру» она уловила сразу – и теперь не без удовольствия отмечала их чередование в мудрых супружних устах. С утра – дважды подряд «фру». Потом «фрекен» – когда садились в коляску. Как подъехали к городу – снова «фру». Сейчас – «фрекен».

Яшмовый супруг, можно считать, на службе.

Девушка подождала, пока за Торвеном закроется дверь, и осмотрелась. Вспомнилась притча, рассказанная дядюшкой Хо, – про черепаху, никогда не видевшую водяного дракона. Встретясь с ним нечаянно, она так испугалась, что еле осталась жива. Встретясь во второй раз, черепаха опять испугалась, но уже не так сильно. А в третий раз черепаха расхрабрилась, подплыла к дракону и заговорила. Даже к самому страшному страху привыкаешь, смеялся дядюшка Хо. Время – оружие мудрецов!

Правда, сосед не сказал, чем закончился для черепахи разговор с драконом.

Осматривалась Пин-эр больше для порядка. Если в Северной столице опасность подступала со всех сторон, то в глубинке дышалось легче. Собака дремала в глубине сердца, свернувшись в клубочек. Лишь иногда, на всякий случай, она настораживала уши.

Откуда враги в сотнях ли от Петербурга?

Улица, несмотря на позднее утро, пустовала. Пара случайных прохожих, пролетка без кучера… Уезд – везде уезд, что в Поднебесной, что у варваров. И лица привычные. Китайца не встретишь, зато в губернии проживало много даданей.[78] В местном наряде, в капоре, надвинутом на самые брови, Пин-эр могла сойти за уроженку Тамбова – если не слишком всматриваться.

Рядом с почтамтом тянулись лавки – маленькие, средние и такие, что претендовали на звание «магазина». Девушка медленно шла по дубовому настилу, гордо именуемому здесь «trottoir», останавливаясь у входа – или у витрины, ежели таковая случалась. Лавки ее не интересовали – после парижских и петербургских салонов. Пин-эр лишь отмечала про себя, что именно видит. Одежда, медные изделия, шляпки, снова одежда. Книги, посуда. Опять одежда, да какая уродливая! Охотничьи ружья, сапоги, картина на шелке, очень похожая на знаменитый «Праздник Цинмин на реке Бяньхэ» работы Чжан Цзэдуаня. Глиняная посуда, опять шляпки…

Милосердная Гуаньинь!

Все еще не веря, девушка бросилась назад. Чжан Цзэдуань?! Откуда? И впрямь, это он, великий мастер династии Сун. Копия? Даже если так, откуда она здесь? Над лавкой красовалась вывеска, исполненная в три краски: «Алимов и сын. Колониальный товар». Зайти? На минутку?

Чжан Цзэдуань в России! Что скажет дядюшка Хо?

– Рэхим итегез![79] Просим, сударыня! Исэнмесез?[80]

В лавке было темно. Ставни едва приоткрыты, огня никто не зажигал. Хозяин спешил к гостье – улыбчивый, маленький, в смешной шапочке с желтой кистью.

– Чем могу услужить?

«Зажгите лампу!» – чуть не сказала Пин-эр, но вовремя спохватилась. С улыбчивым купцом справится даже однорукий старик, не евший целую неделю. И не драться она сюда пришла. Надо спросить о картине… Но как? Просто ткнуть пальцем?

Видя ее колебания, Алимов хлопнул себя по лбу:

– Менэ бу биткэ языгыз![81]

На стойке возник лист бумаги. Следом за ним – свинцовый карандаш. Вновь подумалось о лампе. У купца что, глаза совиные? Смешок – сухой, короткий, словно ветка треснула. Наклонясь над бумагой, Пин-эр удивилась этому несообразному веселью…

И нырнула в черный океан.

 

– Pol'oz si^e bezpo'srednio do gardla, – велел пан Варшавский, приподнимая голову слабо стонущей Пин-эр. Алимов замешкался, и поляк повторил по-русски, резко и зло:

– Прямо до горла лей! Смотри, чтоб не захлебнулась. Живой нужна.

Татарин угодливо закивал, принял из рук метельщика флягу. Пан Краков, стоя в углу, дернул усом, крутанул в воздухе короткой дубинкой.

Хмыкнул:

– Ile ci plaсa ze lajdak?[82]

Пан Варшавский с презрением глянул на суетящегося лавочника:

– Trzydzie'sci rubli srebrnych.[83]

 

3

Торвен взвесил стопку конвертов в руке. Прочесть – или успеется? Не о судьбах мира, в конце концов, речь! Почтмейстер, лично выдававший корреспонденцию, моргнул с недоверием, поджал губы. Мало того что иноземец, так еще и писем – целая гора. Ох, не к добру! Начальство интерес проявит, ревизора пришлет.

Честным людям столько писем ни к чему!

Кожей почувствовав отношение, Торвен решил проявить вредность. Присел к чисто выскобленному столу, отодвинул засохшую от горя чернильницу. С вызовом глянул на хмурого почтмейстера. Тот поморщился, отвернулся.

Конверт налево, пакет направо…

Три письма от гере академика – обождут. Два письма от Ханса Христиана Андерсена – тоже. Первое отправлено из Копенгагена, на втором вместо обратного адреса стоит «харчевня в Шпессарте, где разбойники». Ага, гере поэт наконец-то отправился в европейский вояж, что весьма отрадно.

Пакет направо, конверт налево…

Два письма от дочери криком кричали: «Открой!» Но Торвен сдержал первый порыв. Маргарет – взрослая девочка. Да и незачем читать про дела семейные при почтмейстере! Последним лежало письмецо, надписанное готическим шрифтом. Ниже шел перевод на русский – для особо непонятливых. Рука Торвена дрогнула. Генрих фон Эрстет, компаньон юридической фирмы «Эрстед и фон Эрстет», писем не любил – и брался за перо в исключительных случаях. Заныл ушибленный затылок, печать на сургуче превратилась в мерзкую рожу, подмигнула, высунула бурый язык…

«Дорогой Торвен! Гонца, несущего дурную весть, как известно, казнят без всякой жалости. Но лучше им стану я…»

Зануда знал, что мир не без добрых людей. Он лишь не догадывался, сколько их на свете – добрых. На каждой миле, под каждым кустом; в каждой тараканьей щели. Донесения о похождениях отставного лейтенанта и его «татарской супруги», фру Агнессы Пинэр Торвен, оказывается, приходили в Копенгаген регулярно. В ответ грянул гром – из Амалиенборга, из высочайших покоев. Его величество, не мелочась, обещал «оттяпать сукиному сыну башку и кое-что в придачу». Сплетники добавляли, что государь изволил помянуть некую «таинственную незнакомку», которую негодяй Торвен увел из-под ольденбургского королевского носа.

Плаху, пылящуюся в музее, заботливо покрыли лаком.

Гром вызвал эхо. Торвенова родня заявила, что отныне никакого Торбена Йене знать не желает. Вдова Беринг предъявила к уплате пачку перекупленных векселей, за которые Торвен имел неосторожность когда-то поручиться. А фрекен Маргарет была вынуждена прекратить занятия в пансионе. Подробности Генрих обещал рассказать лично – если, конечно, дорогой Торвен не проявит благоразумие и не попросит политического убежища где-нибудь в Южной Америке.

Великий Зануда аккуратно сложил письмо, спрятал во внутренний карман сюртука. Посмотрел на чернильницу, ища сочувствия.

Старушка смутилась.

 
– Чижик-пыжик, где ты был?
Я на плаху угодил…
 

Почтмейстер встрепенулся, не веря своим ушам.

Торвен же собрал конверты, уложил их в дерюжный мешок с черным силуэтом двуглавого орла – и, встав из-за стола, захромал к выходу.

– С-сударь! – не выдержал почтмейстер, человек в душе очень славный. – Майн герр! Водочки тяпнете-с? Оно, говорят, того… Помогает.

С сожалением отказавшись, Зануда вышел на крыльцо – и не удивился еще одному письму. Мальчишка-татарчонок сунул депешу, поправил на голове лохматую шапку:

– Якши!

Убежал.

«Твоя девка у нас, Торвен. Не делай глупостей, выполняй, что скажем. Девку меняем на известную тебе железяку…»

Последнее в этот день письмо – краткое послание Эрстеда об отъезде на охоту – догнало Зануду, когда он садился в коляску. Вернувшись в Ключи, он выяснил, что Волмонтович тоже отбыл на охоту. Категорически запретив себе переживать – или рассчитывать на чью-то помощь, – Торвен заперся в своей комнате и оставил записку полковнику: сухую, деловитую. Писать завещание не стал – прощаться перед боем не принято.

А наследники и так найдутся.

Более всего он жалел о фитильной гранате, с которой в прежние годы ходили на штурм усачи-гренадеры. Изделие архаичное, но полезное. Увы, в поместье гранаты не водились. Те, что прилагались к бомбомету, лучше не трогать – ввиду полной технической неясности.

Прежде чем отправиться на задний двор за лопатой, чтобы выкопать припрятанную в тайном месте «железяку», Торвен еще раз перечитал условия похитителей. Место «обмена» – рядом с усадьбой, у моста через Цну. Из этого факта всякий, даже не обладающий методическим умом, мог сделать вывод: за их компанией внимательно наблюдали. Они же – что Эрстед, что Торвен – вели себя как последние идиоты.

Прервав бесполезное самобичевание, Зануда с грустью вспомнил мрачные стены Эльсинора. Увы, теперь воевать придется не с честными мертвяками.

 
– Чижик-пыжик, где ты был?
В черный лес гулять ходил…