Там, где раньше были всадники, разгорается миниатюрное солнце. Меркнет. На дороге в агонии бьется лошадь… И вновь трое едут по дороге. Вспышка! На сей раз – одна.

И – темнота.

Дорога. Всадники. Старик-фокусник ждет вспышки, но ее нет. Миновав опушку, верховые скрываются за поворотом… И снова – трое на дороге. И опять…

Сюжет повторялся, каждый раз – с вариациями. Всадники исчезали в слепящем пламени, благополучно скрывались за поворотом; двое обгорелыми куклами валялись на дороге, а третий несся прочь, дав шпоры коню. Билась, издыхая, лошадь…

– Исход неоднозначен. Кто-то погибнет. Но кто? Я не вижу…

Видение начало меркнуть. Поверх уходящей в глубину, подернувшейся рябью троицы возникла всадница – одна-одинешенька. Девушка в плаще, с откинутым капюшоном, верхом на нервной кобыле. Порыв ветра взметнул светлые волосы незваной гостьи. Взглянув в лицо Гамулецкому, девушка приветливо улыбнулась.

Старик отшатнулся в ужасе.

В следующий миг все исчезло и камень в вазе погас.

– Боже! Зачем… зачем вы привлекли еe?!

Гамулецкий задыхался. Казалось, его сейчас хватит удар.

– Вы забываетесь. Здесь я решаю, кого привлекать к нашему делу, а кого – нет. Благодарю за сеанс. Я больше не задерживаю вас, государь мой.[24]

В голосе хозяина кабинета стыл февральский лед. Тот самый, который минутой раньше старый фокусник увидел в глазах светловолосой.

Ученик Калиостро, побившийся с учителем об заклад, знал толк во льдах.

2

 
– Volna, vo bregi udarjaja,
Klubitsja penoju v trave.
Vo hram, sijajuschij metallom,
Pred tron, ukrashennyj kristallom…
 

Пироскаф разворачивался. Волна ударила в борт, и Андерс Эрстед невольно сжал пальцы на поручне. Он уже успел пожалеть, что согласился на «un peu de marche» по Финскому заливу. Хорошо еще шторм, обещанный Санкт-Петербургской обсерваторией, задержался где-то западнее Котлина. Ветер свежел с каждым часом. На серых гребнях волн забелели барашки – хищные, острые…

 
– Pospeshno prostiraet hod;
Vencem zelenym uvjazennoj
I v vise, veschaet, oblechennoj
Vladychice rossijskih vod…
 

Эрстед был смущен. Человек по природе сдержанный, он не понимал аффектацию спутника. Солидный седой господин, урожденный рrince russe, столь расчувствовался при виде морских далей, что принялся декламировать возвышенный гимн – на русском языке, но с чудовищным французским, а то и немецким произношением, что превращало гимн для Эрстеда в дикую абракадабру.

 
– Reka, kotoroj prolivajut
Velikie ozera dan’
I koju gromko proslavljajut
Vo vsej vselennoj mir i bran’!..
 

Пироскаф вновь качнуло. Эрстед скосил глаз на корабельное колесо, врезавшее свои округлые лопасти в воду. Странно, что они еще плывут, а не проводят экскурсию в мире балтийских рыб. Корабль был мал, дряхл и примитивен. От носа до кормы – шагов двадцать; от борта до борта – хорошо, если пять. А уж колеса! Старичок «Анхольт», на котором пересекали бурный Эресунн, в сравнении с этой лоханью казался пришельцем из будущего.

Впрочем, князя Ивана Алексеевича Гагарина их вояж приводил в восторг. Во всяком случае, гулкий бас полнился торжеством:

 
– Ty schastliva trudom Petrovym;
Tebja i nyne krasit novym
Racheniem Elisavet…
 

– «Elisavet»? – удивился Эрстед. – Неужели, ваше сиятельство, цитируемая вами ода посвящена этому… извините, средству передвижения?

Пироскаф и впрямь именовался «Елизавета». Что ж, гордый разрезатель волн вполне мог служить личной яхтой принцессы Елизаветы, дочери королевы Анны Датской. Для эпохи Ришелье – в самый раз.

– Средству передвижения? – рассмеялся Гагарин, запахивая роскошную, с бобровым воротом, шинель, накинутую поверх зеленого вицмундира. Весело сверкнули золотые пуговицы, украшенные «сенатским чеканом»: колонной с надписью «закон». – Вам не по душе наш корабль? О-о, вы еще не видели, какая тут прежде стояла труба! Кирпичная! Пришлось заменить. Так сказать, не по сезону.

Эрстед с опаской оглядел помянутую трубу. Да-а… Лучше бы не менять, лучше бы полным комплектом – в корабельный музей. Что же так радует князя? Или он из тех любителей старины, что предпочитают древние руины уютному дому, а приличному судну – гиблый самотоп?

Романтик, не иначе!

 

С князем-романтиком довелось познакомиться на пышной церемонии открытия филиала Общества по распространению естествознания. Народ сошелся избранный, при орденах и лентах. Явился великий князь Михаил, зачитав Высочайшее напутствие, доставленное утром из Москвы с фельдкурьером. В этом Эрстед не увидел ничего особенного – его величество Фредерик Датский тоже не упускал возможности продемонстрировать свое благоволение господам ученым. Но если в Дании монаршие визиты выглядели скромно, по-домашнему, то здесь появление великого князя затмило все прочее, включая цель собрания. Хорошо еще сам Михаил не запамятовал, зачем приехал, предложив сделать перерыв в восхвалениях «отеческого попечения наук тщанием и радением е. и. величества» – и открыть наконец заждавшийся филиал.

Великий князь был рыж, суетлив – и определенно носил корсет.

Эрстеду он не понравился.

Кто именно познакомил его с Гагариным, Эрстед не запомнил. Зато уж сам Иван Алексеевич сполна использовал краткие минуты их разговора. Вскоре Эрстед уже знал, что рrince russe преклоняется перед наукой, верит в умеренный прогресс (в рамках закона!) и очень-очень любит театр. После скромного намека на свое личное участие в создании филиала Гагарин рассказал смешную историю о том, как буквально бежал из Москвы – дабы успеть на открытие.

Наивный Эрстед решил, что его новый знакомый стал жертвой страшной русской gendarmerie – побег! стрельба!.. – но все оказалось проще. Иван Алексеевич служил в московском департаменте Правительствующего Сената, а заодно был членом комитета Общества поощрения художников, которое сам же и основал.

«О, сбежать от дел труднее, чем от жандармов!»

Улыбчивый меценат пришелся Эрстеду по душе. Когда на следующий день он получил от Гагарина приглашение на морскую прогулку, то сразу согласился. Ему думалось, что кататься будут все, посетившие открытие. К удивлению датчанина, на пароходе они с князем оказались единственными пассажирами.

Отказаться? – неудобно.

И, мысленно помянув святого Кнуда со святой Агнессой, Эрстед ступил на скрипучие сходни «Елизаветы».

 

– Увы, ваше сиятельство. Почти ничего не понял. Рискну предположить, что в стихах, зачитанных вами, речь шла о бушующем море. Белая пена волн, суровые утесы – и сильные люди, которым покорилась стихия.

– Ого!

Веселые, детские глаза Ивана Алексеевича затянулись серым туманом. Дрогнули яркие, полные губы.

– Чутье же у вас, мсье Эрстед! Ломоносов, «Ода в благодарение Елизавете». В ней и про море, и про пену… И про тех, кто построил на болотах великий город. Стихи посвящены императрице, но славят скорее Государыню Науку.

 
– О вы, счастливые науки!
Прилежны простирайте руки
И взор до самых дальних мест…
 

Исчезла странность произношения. Голос князя помолодел, на бледных щеках заиграл румянец. Сгинул туман во взоре. Эрстед мысленно извинился перед рrince russe. Ну пригласил покататься на музейном экспонате по холодному морю. Что за беда?

Андерсена бы сюда! Вот кому бы понравилось…

– Не бойтесь, не утонем, – Гагарин усмехнулся, прочитав его мысли. – Лохань только что из ремонта. Хотели списать, но мы не позволили, скинулись по лепте. Бегает! Это первый русский пироскаф, мсье Эрстед. Понимаете? Самый-самый первый!

«Лохань», бодро терзавшая колесами воду, увиделась в ином свете.

– Искренне прошу прощения, ваше сиятельство. И у вас, и у мадемуазель «Елизаветы». А за то, что вы не дали этой смелой девице погибнуть… Позвольте пожать вашу руку!

Палуба ушла вниз. Но рукопожатие оказалось сильнее.

Пироскаф-пионер, презирая шторм, катящийся от Котлина, шел в открытое море. Ветер уносил прочь клочья черного дыма, узкий нос рассекал волны. Творение Разума бросало вызов и стихии, и беспощадному времени, чье дыхание несло старость.

 
 
– Пройдите землю, и пучину,
И степи, и глубокий лес,
И нутр Рифейский, и вершину,
И саму высоту небес.
Везде исследуйте всечасно,
Что есть велико и прекрасно…
 

– Ломоносов был не только поэтом, – увлеченно рассказывал Гагарин. – Великий ученый; не побоюсь этого слова, европейского значения. Жаль, мир узнает о нем не скоро. Европа ленива и нелюбопытна.

– Не вся! – заступился Эрстед за родной континент. – В университете мне приходилось читать статьи Ломоносова в шведских журналах. Насколько я помню, он самостоятельно открыл закон Лавуазье. Да! Он еще предположил, что на Венере есть атмосфера. Правильно?

– Вы химик? – удивился Иван Алексеевич. – А мне вас представили как юриста! Вижу, вы уверенно шествуете вслед вашему брату, столь богато одаренному…

Эрстед в смущении хотел возразить, но меценат не позволил:

– Это тем более похвально, что нынешний век ведет к узкой специализации. К глобальному людскому муравейнику, где каждая особь знает лишь свой маневр…

Как меняется мир, подумал датчанин. Двадцать лет назад, командуя Черным Ольденбургским, полковник Эрстед защищал Данию от орд ужасных сosaques de Russie. Хорошо, что все это в прошлом!

Беседа плавно перетекла к корням науки. Гагарин подчеркнул, что Ломоносов, будучи столпом естествознания, в то же время и не думал отрицать Божье могущество. Эрстед вспомнил француза Лапласа, отвергавшего помощь Всевышнего в научных делах, но Иван Алексеевич покачал головой:

– Граф-якобинец, Бонапартов министр. Вдобавок франкмасон. Чему удивляться? Скажите мне, дорогой мсье Эрстед, какой предмет во всех науках наиболее сложен для исследования?

– Человек, – без колебаний ответил Эрстед.

– Именно! Не потому ли, что он сотворен по образу и подобию Божьему? Будь мы обычные выродки царства животного, что бы в нас имелось сложного? Проблема отсутствия хвоста? А ежели пойти далее? Что есть самое трудное в человеке, чего нынешней науке пока не решить? Не сама ли жизнь людская, не ее ли скоротечность? Вспомните, сколько кудесников и шарлатанов обещали людям долголетие и бессмертие! Да не поверим мы всяческим Калиостро, но разве не увидели они главное?

Эрстед пожал плечами:

– Такое – вне науки. Все рожденное и сотворенное бренно. Человек материален, а материя не вечна.

– Известная нам материя. Но что будет завтра?

Ответить изумленному датчанину не дали.

– Нашу плоть не сохранить вечно. Но не придет ли ей на смену плоть иная, тлению и распаду недоступная? Не позволит ли это не только сохранить нас самих, но и воссоединить всех, когда-либо живших, в едином Человечестве? Нет-нет, не спешите сомневаться в моем разуме! Лучше подумайте, что мы и так постоянно занимаемся воскрешением наших предков. Ибо какое другое имя может быть дано собиранию различных памятников, вещественных и письменных, кои сохранились от самых отдаленных времен? Уже сейчас для воспроизведения прошедшего наука имеет в своем распоряжении лаборатории, физические кабинеты…

– Музеи, – подсказал Эрстед и улыбнулся, вспомнив дорогой ему Эльсинор. – Совершенно согласен с вами, ваше сиятельство. Но мы воскрешаем лишь следы Прошлого. Образы наших предков, строй их мыслей, ход давно ушедшей жизни…

– Так сделаем же следующий шаг – воскресим их самих! Плоть бренна, но вечен эфир и его энергии. Воскрешенные станут их частью и заполнят Вселенную – наш новый общий дом. Не станет ли это действительно величайшей целью Науки, достойной нас, созданий Божьих?

Голос Ивана Алексеевича звучал с твердой уверенностью. На миг Эрстед даже забыл, где находится. Исчезло осеннее море, истаяло дерево палубного настила. Вокруг был эфир – бесконечный, искрящийся огнем, полный жизни. Эта новая жизнь уже не теснилась на поверхности давно покинутых планет. Она кипела всюду – могучая, молодая, растекаясь по простору Вселенной.

Великий, всепроникающий и всемогущий Механизм Жизни.

– Это… Это невозможно, – выдохнул он. – Невозможно – и прекрасно. Если бы! Человечество стало бы Абсолютным Духом Гегеля, воплотившимся в Себе Самом. Вы счастливее меня, ваше сиятельство. Вам доступны сияющие высоты. А я… Предел моих мечтаний – всего лишь конституция для Дании. Смешно?

Гагарин был серьезен.

– Не смешно, дорогой мсье Эрстед. Чтобы обойти весь мир, нужно сделать первый шаг. Может быть, он труднее и важнее последнего, решающего. А то, что вы пока не верите… Это не страшно. Главное, вы уже знаете.