– Они тебе зальют – в пекле очухаешься!

– Не, ну погляньте! Шоб сам пан князь, и отак, разом…

– Та злякався[37] вин! Плыв, плыв, а на берегу всрався!

– Ото ж! Гроши сует, чарку подносит! – нам, черному люду!

– Знать, боится! Знать, есть, чего!

– Шо маги, шо паны – одна кодла!

– Подпалить – и весь сказ!

– То иди, пали! Огоньку дать? Чи сам всрався?

– Хто, я? Да я тебе…

– Ты не мне, ты им!..

– Та шо ж вы за чубы! заждить, пока выборные вернутся!

– Ой, Прокопий… Шо з им?!

Юродивый внезапно прекратил кататься по земле и вопить. Теперь он, скорчившись в пыли и обхватив голову руками, плакал навзрыд. Мало-помалу стихали крики, и мрачная, зловещая тишина воцарялась над толпой – чтобы в этой тишине еще отчетливей раздавались рыдания блаженного Прокопия.

А еще стал слышен под окном успокаивающий голос отца Георгия:

– …как смиренный служитель Господа нашего, также облеченный властью епархиального обер-старца, призванного следить за законностью приговоров по делам о применении "эфирных воздействий". Напомню, что его светлость – полковник Е. И. В. особого облавного корпуса жандармов. Вы совершенно правильно сделали, что пришли сюда!

– Да-да, их отрешенность говорит дело. Явитесь завтра в город, скажем… к девяти утра. Я объясню, куда. Напишете заявление, с вас снимут свидетельские показания, – и делу будет дан официальный ход. Если действительно имело место эфирное, то есть магическое, воздействие – виновные будут наказаны по всей строгости закона, можете не сомневаться.

– Та это… ваша мосць!.. нас-то, кривлянчан, за шо в город? Не видали мы ни арапа. Это все цвиркунцы, да голова ихний – они нехай и малюют все те бумаги. А мы шо? Наша хата с краю…

– Разумеется, показания будут сниматься только с очевидцев.

– Ото верно, ясный пан! спасибочки! а то шо ж мы?..

Перспектива являться в жандармское управление, давать там показания и подписывать всякие бумаги «епутатов» отнюдь не прельщала. И если кривлянчане от этого смутного дела отбоярились на вполне понятных основаниях, чем и были весьма довольны, то Остап Тарасыч клял себя за то, что ввязался в эту историю.

У меня сложилось впечатление, что он не падает в ножки князю и не молит о снисхождении лишь из боязни наказания за что-то большее, чем просто мужичий бунт.

– Ваша мосць! Народишко-то, не про нас будь! угомонить бы надо. Мы хоть люди малые, да с понятием, а с тех дурней всякое станется… – шинкарь, как обычно, держал нос по ветру.

– Это мы мигом! запросто! – радостно ухмыльнулся урядник, с некоторым трудом выбираясь из-за стола. Хлопнул напоследок недопитую кем-то чарку, вытер рот. – Батюшка, не погнушайтесь, выйдите со мной к обчеству!..

Отец Георгий согласно кивнул и двинулся следом за лихим урядником.

– Цыть, обчество! – заорал урядник. Толпа, и без того примолкшая, заглохла окончательно. Лишь чирикнула в кроне какая-то глупая пичуга, да безнадежно плескались, затихая, рыдания юродивого.

– Усе путем, сельчане! вы уж не сумлевайтесь! Завтра Остап Тарасыч в город поедет, бумаги важные малевать! Будьте покойны! А туточки паны добрые, нема средь них мажьей силы, нема и отродясь не бывало! Сейчас батюшка вам Христом-Богом, Перво-Ответчиком нашим поклянется, и хрест святой в том поцелует. Ну шо, поверите тогда?!

– Поверим! – нестройно загудели мужики, и бабы подхватили:

– Ежли Христом-Богом…

– И хрест святой…

– Сам батюшка…

– То хай клянется, а мы поглядим!

– Прошу вас, батюшка; заспокойте народ, – урядник довольно скалил лошадиные зубы, не видя, что отец Георгий уставился на него, будто святой схимник на беса-искусителя. – Ну, целуйте хрест, та пойдем, еще хильнем по чарке…

Священник стоял, не в силах сдвинуться с места. Губы его тряслись:

– Я… я не могу!

– То шо ж "не могу"? вишь, обчество просит!

– Я… я…

Лицо его отрешенности заливала восковая бледность.

XI. ФЕДОР СОХАЧ или ВРЕМЯ РАЗБРАСЫВАТЬ КАМНИ

Я топтал точило один, и из народов никого не было со мною;

и я топтал их во гневе Моем и попирал их в ярости Моей;

кровь их брызгала на ризы мои, и Я запятнал все одеяние Свое;

ибо день мщения – в сердце Моем…

Книга пророка Исаии

…желание было острым и холодным.

Как змея под одеялом.

Федору хотелось пристрелить дурака-урядника за его выходку. Он смотрел в окно столовой, как отец Георгий пятится назад, заслоняясь руками, хотя никто не пытался ударить или обидеть священника; как недоуменно моргает урядник, и на круглом, туповатом лице его отражается искренне изумление пополам с обидой – я ж как лучше! как лучше хотел!.. рыхлая, еще минуту назад разнородная масса людей становилась цельным, страшным в грядущей ярости монолитом – вот-вот, в следующий миг, они поймут, осознают, сообразят…

Но первыми все-таки успели не они.

Один из висевших на ограде мальчишек изловчился-таки, мартышкой свесился вниз и уже было ткнул палкой в спину догу – но в последний момент Трисмегист извернулся и мраморной молнией взлетел в воздух.

– Ай! маманька!.. а-а-а!..

Вдрызг располосовав одежонку о вензеля решетки, забияка пойманым воробышком слетел в сад. Забился, прижатый к земле мощными лапами, заверещал в ужасе, глядя в оскаленное пекло собачьей пасти. Решетка ожила плаксивым детским ором, бабы дружно подхватили вопль пацанвы, охнули мужики, отвлекаясь от священника и его отказа давать клятву; истерический, одинокий хохот наслоился сверху пеной. Те, кто побойчее, зашарили вокруг в поисках камней; плюгавый отец Василька-крестника наспех швырнул ком глины, промахнулся, костеря весь белый свет в Бога, душу, апостолов-святителей…

Конопатый Ондрейка-коваль замахнулся подобранным булыжником.

– Не-е-ет!

Княгиня уже была рядом с псом и его добычей. Упав на колени, она обеими руками вцепилась в кожаный ошейник, оттаскивая упирающегося Трисмегиста прочь, и камень, пущенный сильной рукой, угодил женщине в лицо.

Распоров щеку до кости.

Конопатый довольно оскалился, – око за око! – дернул ноздрями, словно почуяв запах крови, и поднял еще камень.

– Бей! – слитно выдохнула за его спиной толпа, готовая в любую минуту сорваться с места.

Забыв о том, что двустволка заряжена патронами с дробью, не помня себя, не видя ничего, кроме дикой, окровавленной маски, какой стало лицо Княгини, Федор вскинул ружье.

И стволы сами, будто живые, нащупали конопатого верзилу.

Дробь шарахнула по толпе, вынудив людей с криками податься назад. Упругая пружина сжалась, под напором боли и страха, чтобы в любую секунду рвануться, выпрямляясь, сплющивая все на своем пути.

Но Федьке сейчас было не до того.

– Лови!

Двустволка упала в Акулькины ловкие, несмотря на беременность, руки; россыпь патронов гулко раскатилась по подоконнику, каплями ливня простучала по паркету – а Федор уже ухватился за раму.

Дважды за сегодняшний безумный день (день? ночь?! сутки прочь!..) он прыгал со второго этажа в сад. Второй раз получился куда неудачней первого: приземлившись на перила веранды, Федька соскользнул, больно ударившись боком сперва о сами перила, а потом и о землю. Плевать! неважно! на коленях, на четвереньках, по-собачьи он кинулся вперед, туда, где рычал дог, орал мальчишка и плакала кровью раненая Княгиня.

Они успели одновременно: Федор Сохач и полковник Джандиери.

Двое.

Успели.

– В дом! неси ее в дом! – и уже, вслед, когда Федька, хрипло вскрикнув от дикой рези в боку, подхватил женщину на руки:

– Головой ответишь! головой!..

Княгиня на руках была легче пушинки. "Мама! словно маму!.." – вспыхнуло фейерверком и сразу погасло, сменившись угарным, душным шепотком проклятого Духа Закона: "Словно себя! себя самого! себя несешь, мальчик!.." За спиной охнули ворота, сдержав первый натиск и сдаваясь под вторым; надрывно лязгнула цепь, вторя воплю засова; брошенный вдогон камень растерянно просвистел у виска, затем горсть глиняных окатышей ударила в спину. "Пусти! – жарко всхлипнула Княгиня, дергаясь попавшей на крючок рыбой. – Пусти! я сама!.."; Федор еще плотнее охватил ее руками, не позволяя вырваться, взбежал на веранду, и там Княгиня все-таки вырвалась.

Упала на колени, ладонью зажимая рассеченную щеку.

Пальцы женщины шевелились багровыми червями.

– Братец-князь! – взвился над ревом толпы фальцет юродивого. – Братец-князь!.. а-а! братец, не обижай, не трожь свет-Прокопьюшку!.. а-а!..

Крик смялся, захлебнулся, превращаясь в невнятное, смешное бульканье.

– Блаженного! блаженного убили! люди, да шо ж мы?!

– Черт кавказский!

– Душегубец!

– Н-на!

– Ондрейка! люди, он Ондрейку посек! людоньки!

– Бей сатану!

Федор еще успел поймать прощальный взгляд Джандиери, брошенный князем через плечо, сразу после того, как шашка, еще мокрая от крови юрода, с хрустом разрубила конопатого Ондрейку от ключицы до пояса. Поймать взгляд, как ловят монетку, предназначенную не тебе, задохнуться от чужого страха, чужой печали и чужой, но такой своей, нежности, за которыми, словно за весенними, цветущими кустами, пряталась в траве скользкая гадюка безумия – чтобы не выдержать, отвернуться, слыша истошный крик Княгини:

– Шалва-а-а!

А затем полковник Шалва Джандиери начал убивать по-настоящему.

* * *

…Федька, почему ты не там?! Не в свалке?! почему?

Ты ведь большой! сильный! ты – кулачный боец, тебе здесь не место; наконец, ты просто мужчина, защищающий своих… И почему остановился на бегу, на полпути от флигеля к драке, Сенька-Крест? – бывший «фортач», гибкий, как ласка, и хищный, как ласка; остановился, замер, мелко крестясь и сам не замечая, что пятится назад… Ну ладно, Федор. Оставим. Лучше я тебе немножко помогу, самую малость, чуть-чуть: Княгиня снова начала падать, и тебе пришлось подхватывать ее на руки, пачкаясь уже подсыхающей кровью, разрываясь между приказом нести ее в дом и желанием быть там, где Циклоп творил страшное.

Вот-вот. Ты лучше не думай об этом. Я ведь знаю, почему ты не там, а здесь. Да ты и сам это знаешь, не хуже меня.

Потому что тебе страшно.

Не за себя, нет.

…Я топтал точило один, и из народов никого не было со мною!.. А в юбок мельканьи, в руках смуглых, заломленных, в дрожи женских плеч, в песне, в визге, в топоте бешеном, в "Пятом Вавилонском" столпотворении – жандармский ротмистр пляшет…

…сухой треск револьвера. Будто тяжелый зверь прыгнул, играясь, на груду валежника. Сизый дым пытается взмыть вверх, из людского месива к небу; он притворяется сигарным, этот чудной дым, но ему никто не верит, и вместо неба семи струйкам семью червями приходится въедаться в человеческую плоть. Разряженный, револьвер остается в левой руке – тускло блестящим кастетом, короткими тычками мозжа носы, скулы, мягкие виски, за которыми, в адской глубине, пульсирует извечное: "Бей черта!", сорвавшееся наконец с цепи.

Тяжелая адыгская шашка, подарок Шамиля Абуталибова, начальника тифлисского училища, бывшему облав-юнкеру Шалве Джандиери, живет своей ослепительной жизнью.

Жизнью, смысл которой – смерть.

Под множеством ног жалобно, тоскливо звенят вериги Прокопия-юрода. Само тело карлы давно растоптано в грязную слизь, и кажется: слизь эта еще дергается, силится встать на короткие ноги, булькает трясинными пузырями:

– Братец-князь!.. братец!.. не на…

Не слышит братец-князь.

Ничего он сейчас не слышит, не видит, не понимает.

Правы люди: черт ему сейчас братец.

И рядом, потомок аланских боевых псов, умевших нападать молча и убивать молча, бьется ожившая статуя из мрамора по кличке Трисмегист.

…и я топтал их во гневе Моем и попирал их в ярости Моей!.. Звенят мониста. Визжит паркет под каблуками. Ошалели гитары; не поют – волками воют.

Пляшет ротмистр…

Нет Джандиери забвения; нет покоя.

Нет толпе ходу дальше, сколько б их там ни шло. Вертится кровавая карусель. Вот уже ржавый зубец вил пропахал борозду вдоль бедра. Вот уже обух топора вскользь опустился на плечо. Вот уже чей-то кулак (грязный! ох, и грязный!..) съездил по уху – и покатился диким кукишем толпе под ноги. Топчутся люди по кулаку. Разжимают скрюченные пальцы подошвами. Спотыкаются. Воет бескулачный батька Василя-подпаска; волком в капкане воет на луну, на кругляш медный, смертный. Примерещилось? откуда утром луна? откуда?! – а ему, бедолаге, без разницы.

Он воет.

И князю без разницы.

Убивает он. Смеется взахлеб. Смехом убивает: их, себя, кто подвернется. Хлещет смех; хлещет дробь из окна столовой по задним рядам, охлаждая пыл – беременные, они нервные, особенно когда с двустволкой… то им солененького, то кислого, то пострелять…

Что, Федька? видишь? слышишь?! Ну давай, я тебе еще чуток пособлю – бесплатно, даром, ДАРОМ, тем МНОЙ, кого в тебе больше, чем в других…

Забились под летний столик оба сельских головы – как и поместились-то, сердечные?! Шинкарь Леви-Ицхок укрылся за старой акацией, губы белые, шевелятся: "Шма Исроэль…"

Урядник окаменел.

Не здесь, далеко; у самого флигеля. Там каменеть безопаснее.

Где остальные выборные – не понять.

"Папа! папочка!" – несется из окна второго этажа, где бьется княжна Тамара в цепких когтях черной вороны, и нет у княжны сил разжать мертвую хватку тетушки Хорешан, броситься к отцу, к такому отцу, какого еще ни разу не видела в своей безумной жизни юная Тамара.

– Господи! рано услышь голос мой!.. рано предстану пред Тобою, и буду ожидать!..

Это отец Георгий.

Кричит.

А, не кричит – молится.

И с твоих рук, Федька, захлебывается раненая птица:

– Шалва-а-а!

…кровь их брызгала на ризы мои, и Я запятнал все одеяние Свое; ибо день мщения – в сердце Моем… Слышится Федору в балагане сумасшедшем, сквозь танец-смерть:

– Еще не остыло, не вымерзло счастье,

И кровь не вскипела на остром ноже;

Еще! о, еще! не прощай, не прощайся!..

Но где-то – уже.

Уже.

…отхлынул прибой, пятная землю телами мертвых волн. Иные волны ползли обратно, задыхаясь от ужаса, забывая о ранах; иные безгласно лежали, не заботясь более о земном.

И по ним, живым и мертвым, на них, между ними, один топча свое точило, где никого из народов не было с ним, как кощунственно ни звучало бы это сравнение, заслуживая отдельного костра…

И в саду, ставшем маленьким полем ар-Мегиддо, ранним утром, грозившем извернуться змием, чешуйчатым гадом, чтобы опять превратиться в ночь…

С адыгской шашкой и давно разряженным револьвером, празднично, карнавально забрызганный кровью, своей и чужой, сверкая серебром пуговиц и золотом пряжек…

…плясал полковник Джандиери.

– Скаженый!

– Ой, людоньки! ой, шо ж деется?!

– Собака! бес, не собака!..

– То не собака здесь бес…

Верный Трисмегист, никогда и ничего не боявшийся, сейчас скулил наказанным щенком. Волоча перебитые задние лапы, полз к кустам шиповника, прочь, подальше от хозяина, которого любил в своей собачьей жизни больше всех, больше самого себя, больше жизни, которая грозила покинуть дога.

А хозяин продолжал убивать.

Не видя, что вместо людей его окружают призраки.

Без ума от счастья боя.

Рубила шашка. Полосовала воздух, полный диких видений. Наотмашь бил револьвер. Хохот раздирал глотку господина полковника, вырываясь наружу чудовищным клекотом. Мундир лопнул подмышками, кисти с кушака давно были оторваны и затоптаны в грязь; Джандиери не чувствовал боли, не замечал ран – для него бой продолжался.

– Пекельник!