В хате скрипнула дверь, зашлепали к воротам торопливые шаги. Где-то на другом конце села лениво брехали собаки. Завозился в конуре Бровко, звякнул цепью, потянул носом воздух – однако выбираться наружу не стал, и гавкать раздумал: признал хозяйского кума. Не в первый раз урядник к голове наведывается, свой в доску; чего ж зря песью глотку драть?

Грюкнул отпираемый засов.

– Шо ж ты так, затемно? а, Демид Фомич?

– Да пока добрался, по вашим буеракам… Слух пошел: чудная история приключилась у вас вчера. Решил завернуть.

– Шо да, то да… Проходь до хаты. Сядем, повечеряем, горилочкой душу ополоснем! а там и расскажу, из первых рук! наипервейших! Страху, страху-то натерпелся, коржи-бублики! не поверишь…

Вновь шаги: от ворот обратно к хате. Только теперь уж слышно: двое идут, один босыми ногами шлепает, у другого сапоги каблуками стучат, шпорами призвякивают. Скрипнула, затворяясь, дверь. Затеплилось желтым светом окошко. Тишина. Даже собаки на околице брехать перестали – надоело, видать.

Спит село Цвиркуны, третий сон видит; только в доме у сельского головы не спят.

Не поздновато ли для вечери? а, кумовья?

Что скажете?

* * *

– …от я тебе и говорю: ясны очи замутили! Морок, трясця ихней матери, наслали! Я аж взвился: Мыкола-угодник! не мажонка-чертяку! моего Грицька топчут! А с дурня ведь станется – сунуться в халепу! знаешь ведь безголового…

– Ох, грехи наши!.. – тяжко вздохнул дородный урядник. Набуровил от расстройства чувств еще полстакана варенухи[13], благо четвертная бутыль стояла рядом; распушил пегие усищи. – Большие дети – большие беды! твой, мой – чисто оболтусы! лайдаки! И в кого уродились-то, бестолочь?!

Демид Фомич одним махом опрокинул хмельное в глотку. Крякнул, смахнул выступившую слезу; захрустел свежей луковицей. Забив первый смак, отломил краюху хлеба, потянулся за ломтем сала:

– Хороша у тебя варенуха, Остапе!.. нехай меня бог убьет, ежли брешу! – хороша! Давай, дальше сказывай…

– Та попустил морок-то…

Голова налил и себе. Однако пить пока не стал; придвинул ближе уполовиненную миску с варениками, макнул один в сметану.

Жевать тоже не стал: задумался.

– Куме ты, мой куме… Наши проморгались, озлились; взялись душу из мальца вышибать, шоб напрямки в рай летела – ан зась! коржи-бублики! Сперва кучер панский кнутом грозил, за кучером – паныч-бугай, рожа поперек себя ширше! Ондрейке-ковалю с единого тычка нос своротил; и вдруг сам – брык с копыт! Лежит; рядом кучера лихоманка треплет. А панночка заругалась: убивцы, мол, гайдамаки, в острог вас! Мы ей: та заспокойтесь, панночка, какие ж мы гайдамаки, ежли кучера вашего с панычом пальцем не тронули – куда там! Она и слушать не хочет. Тут дед Перепелица возьми да брякни: хлопцы! це ж кнежская доця! беда, хлопцы! Я себе меркую: таки беда! князь – полковник жандармский! и добро б кацап-москаль, а то ведь собой черный, с Кавказских гор… не простит!..

Голова зажмурился; дернул щекой. Видать, страшное явилось: черт-князь с Кавказских гор самолично идет карать дурного голову села Цвиркуны.

В одночасье поседеешь!

– …народ – ноги в руки и тикать, от греха подальше. Я тоже сперва побег, а там зло взяло: стар я! бегать! Сховался в орешнике: глянуть, коржи-бублики…

– Ну, и? – подался вперед урядник.

– Не нукай, не запряг! – голова опорожнил свой стакан; зачавкал вареником, пачкая губы сметаной. Мелкое, крысиное личико Остапа Тарасыча раскраснелось, на лбу выступил пот; хозяин утерся рукавом вышитой рубахи, скосился на мокрый рукав. – Гляди-ка, взопрел весь. От жары? от горилки? или рассказывать умаялся?! А ведь умаялся…

– Не тяни жилы, кум! Я ж вижу: вола ты крутишь! бреши дальше!

– Бреши, говоришь? – хитро сощурился голова. – Ладно, Демиде, сбрешу… Панночка над бугаем убивается: Хведенька! золотой мой! вставай! – а он не встает. Тут кучер ихний малость оклемался; на карачки встал, к вельможному панству двинул. Панночка к нему! я ухи растопырил: далеко! хрен разберешь! Только под конец панночка ка-а-ак вскрикнет: чего вам надо, мол?! душу мою?! отдам, душу-то! только спасите!

– Душу?! – вытаращился на голову кум-урядник, машинально наливая себе добавки. – Шо, так прямо и сказала: душу христианскую?!

– Прямо, криво… Да шо ж ты все себе льешь и себе? а, кум?! И мне уж налей, раз взялся!

– А ты чего все вареники до себя придвинул? и сметану?.. Ладно, Остапе, не об том разговор, – урядник щедро хлюпнул хозяйской варенухи в хозяйский же стакан: не жалко, мол! – Ты, говори, я слухаю!

– Ото ж! слухай! Она ему – кучеру, значит: душу отдам, только спаси… этого. А он ей: гляди, опосля каяться поздно будет. А она: я, мол, решила! Тогда встает кучер с карачек, а я дивлюсь – уж больно кучер на рома закоренного смахивает. Небось, тоже из конокрадского роду; а нет, так все одно мажьего семени! И веришь, куме! будто в воду глядел! Берет он, коржи-бублики, панночку за белую руку – и занялось кругом них мерцание! искорки лазоревые! ветер налетел, незнамо откуда… затихло все, как пред грозой, травинка не ворохнется; а у кучера с панночкой кудри ветром полощет!.. и вроде бы огонь у рук их разгораться стал. А у края дороги конокрад дохлый валяется! ждет, когда сатана по его душу пекельную явится!..

– Ну ты храбрец, кум! лыцарь! Я б эдакую страсть увидел – со страху или с нагана палить стал бы, или убег!

– Так и я убег, Демиде. Мне и допрежь боязно было, а едва огонь тот пекельный узрел… Хлопцем так не бегал, как тогда. Того гляди, коржи-бублики, черти из пекла явятся, самого за руку: хвать! айда в котел! После велел моим цвиркунцам туда сунуться, поглядеть – даром шо ночь на дворе. Нехай, значит. Ондрейка-коваль не побоялся, сбегал: пусто. Покойник лежит, воняет, а больше никого и ничего. Вроде бы мара; была, значит, да сгинула.

– Дела! как сажа бела!..

– Так ото ж…

Хлебнули варенухи: Остапово лыцарство спрыснуть – это святое! Зачавкали, захрустели; усы жиром умаслили. Затем голова со значением подмигнул гостю, на цыпочках, стараясь не шуметь, подкрался к двери во вторую горницу, глянул в щелку.

После еще ухо приложил, вслушался – и поплотнее закрыл дверь.

– Спят, вроде, – прошептал, вернувшись. – Слухай, куме, я вот шо себе меркую: ты дальше пока не болтай. Приставу там, или кому еще. По рукам?

– Ишь, загнул: не болтай! – в смущении протянул урядник. – Мне рапорт составить треба…

Остап Тарасыч собрал морщинки в уголках глаз, ухмыльнулся:

– А ты составь! Чистую правду-матку режь: поймали, коржи-бублики, мага-конокрада с хлопцем-пособником, да властям доставить не сумели – колдовством очи людям заморочили и сбегли. Тот рапорт приставу и отдай. Ведь поймали? так точно! не удержали? никак нет! Ром сдох, сам собой, а мажонок убег. Все правда. Пущай теперь ловят ветра в поле.

– Ох, темнишь ты, Остапе, – урядник насупился: видать, не по душе был Демиду Голопупенко сей хитрый план. – Взялся тянуть, давай, до конца вытягивай!

– А ты глотку не дери, кум. Катерину мою разбудишь – куда нам лишние уши? Все в срок тебе скажу; слухай. Напишешь рапорт, да отдашь приставу. Только ты и другой рапорт напишешь, где МОЮ правду изложишь: и как кучер с панычем-бугаем за мажье семя вступились, и про кнежскую доцю. Напишешь да схоронишь до поры. Я ведь, Демиде, еще кой-чего заприметить успел…

– Это сколько ж писанины! – скорбно вздохнул Демид, колыхнув брюхом. – Ох, клятое дело! не люблю… А ты сказывай, сказывай дальше, чего углядел! Черта с рогами?!

– Сам ты черт, прости Господи… Углядел я иное: мажонок, коего топтали, не ром вовсе. С соседнего села он, с Кривлянцов. Подпасок. Я народишко попытал: да, видали хлопчика пару раз с каким-то ромом – верно, с конокрадом. Пару раз; и все! Смекаешь?

– Не-а… Чего тут смекать-то?

– Эх, Демиде, большого ты ума человек! Да ежли хлопец у мага в учениках ходил – значит, должен был ром его в колдовской науке наставлять! Ну, как батюшка грамоте учит; или там плотник, мельник – подмастерья своего. Так ведь?

– Ну, так… Ворожбе полжизни учатся! иначе б этих падлюк кругом было, как собак нерезаных!

– Ото ж! А они виделись друг с дружкой – всего-ничего! Ну, положим, тайно еще встречались. Все одно: не мог ром хлопца ничему выучить толком. Хлопец-то на виду: дружки-подпаски, сельчане, батька с мамкой – заметили, ежли б пропадал надолго. Да и у рома рожа приметная, коржи-бублики, живо углядели бы. Выходит, не учил его ром, как у честных людей заведено.

– Учил! не учил! Заладил, как сорока! Может, недосуг ему было…

– Недосуг?! А ты видал, шо мальчонка с конякой вытворял? ромские вытребеньки! прав ты: в одночасье такому хрен научишь! Да и всякое за хлопцем в последнее время водиться стало; а ведь был – лайдак, никчема, чище моего Грицька, или (прости, Демиде!) твоего Тришки; уж поверь, люди зазря брехать не станут!

– Так уж и не станут? – с сомнением протянул урядник.

– Те, у кого я пытал – не станут! – отрезал голова. – Вот и складывается: ничему маг хлопца не учил! а учил-таки! Выходит, колдовской способ есть! умение передавать! учить друг дружку, не видясь даже! Смекнул, Демиде?!

– Да уж не дурнее прочих… На то они и колдуны! все не по-людски! Хотя… бестолочь, говоришь, хлопец был? вроде Тришки с Грицем?.. Эх, кабы нашим телепням той ворожбой учебной ума-разума вдолбить! А то на кого хозяйство оставить? Ежли из всякого раздолбая человека сделать можно! грамоте обучить! счету! торговым делам! законам! От дело! Тришка-дурень, значит, баклуши бьет, – а ума в голове все одно прибавляется, хошь-не хошь!

– А я об чем? – горячо зашептал голова. – Я об чем! Мы ж теперь одного мага наверняка знаем: кучера кнежского. Вот и обожди с полным рапортом! Сыщем того кучера! припрем к стенке! мол, ведомо про тебя все! Коли в острог неохота – давай, колдуй, пущай сыновья от отцов смекалку перенимают! А станешь ерепениться – до самого князя дойдем! Мол, видали, как доцю вашу в мажью науку брали! Сами знаете, милостивый пан, чего теперь с мажонками творят… Мы-то смолчим, спасем кровиночку вашу – только вы своему кучеру уж прикажите…

– К князю? боязно! – урядник зябко передернул плечами. – Видал я ихнюю светлость, да еще в мундире полковничьем. Едва зыркнет – мороз по коже, во фрунт хуже дыбы вытягивает… Уж лучше кучера припереть, по-тихому!

– Верно мыслишь, куме! – всплеснул руками голова, перевернул пустой стакан и даже не заметил этого. – Но ежли кучер упрется – чем брать за глотку? А тут: вдруг народишко прознает, шо под боком у Цвиркунов кубло мажье?! шо сам князь-полковник то кубло покрывает! шо панночка у кучера в обучении, на ведьму – ведь могут и красного петуха пустить! Оно, конечно, потом власти гвалт подымут – да поздно будет! Сами же глаза закрывают, когда мажонков в куски рвут! А чем кнежская доця лучше?

– Так-то оно так, – урядник все еще пребывал в нерешительности. – Ох, куме! одно дело – ром таборный, или еще какая душа пропащая, мажья-бандитская, рожа уголовная; а тут – князь… Да и сложится дело: не приведи бог, вызнают, шо у нас с магом уговор – по головке не погладят!

Остап Тарасыч запутал усмешку в вислых, седых усах:

– Не погладят, Демиде! но и сделать ничего не смогут! Вот ты человек государственный, на службе, законы знаешь… Рассуди сам: за шо нас с сыновьями в острог сажать? Сами-то мы ворожить не будем?!

Демид Фомич согласно кивнул, не до конца понимая, куда клонит ушлый кум.

– …Сыновья наши, оболтусы, тоже ворожить не будут? – нет! И магии клятой их ведь никто учить не станет. Так ведь?

– Так, – снова кивнул Демид.

Кажется, до него постепенно начало доходить.

– А раз так, раз сами мы не ворожим, ворожбе не учимся, детей своих не учим, беззакониев не творим – за шо ж нас карать? Мы деток своих кровных честной грамоте-счету, уму-разуму да сметке торговой учим. Верно?

– Верно! Да только детки наши, ум-разум тоже наш – а передавать-то мажья морда станет…

– Кто знает?! кто поймет?! А и поймут – может, он изгаляется так, шутки над бедными людьми шутит! Или денег потом стребовать решил?! Мы-то почем знаем? Не было меж нами никакого уговора! Его, вражину, ежли провинился, в острог сажайте! а мы ни при чем!..

– Да и не дознается никто! – воодушевленно подхватил урядник. – Решат, шо хлопцы наконец за ум взялись! Верно говоришь, Остапе: поди, докажи! криминала-то нет! Не ворожбе учим! отцы мы родные! нет такого закона! А с князем… авось, обойдется. Кучер, ежли не совсем дурак – смекнет, шо к чему, согласится.

– От молодец, куме! уразумел! Слышь: Оксанка, свояченница твоя, на кнежской даче вроде как в услужении?

– Стряпуха. А шо?

– Шепни ей на ушко: пусть за панночкой доглядит. Будет ли с кучером тем видеться? как часто? как вести себя станет? Она ж, люди брешут, скаженая… Не получшает ли? нам с тобой про все знать треба, Демид.

– Шепну! непременно шепну! Ну ты и мудрец, Остапе! царь Соломон, даром шо без пейсов! а не выпить ли нам?

– Наливай!

За окном уже кричали петухи.

Над Цвиркунами медленно разгоралась заря.

Багровая, тревожная.

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

ПО ДЕЛАМ РУК ИХ ВОЗДАЙ ИМ…

КРУГ ПЕРВЫЙ

ЗДРАВСТВУЙТЕ, ДАЧНИЦЫ, ЗДРАВСТВУЙТЕ, ДАЧНИКИ…

– О магии не говорят: пустяки, дело житейское!

Опера «Киммериец ликующий», речитатив кофского чернокнижника Тсотха-ланти

ПРИКУП

– Чего изволит пан офицер?

В кондитерской "Принцесса Греза", что на углу Гиевской и Тюремного переулка, бытовала прекрасная традиция. Здесь все, носящие форму, – даже ученики военно-фельдшерской школы, чьи погоны и впрямь при плохом освещении можно было принять за офицерские – мгновенно производились в "паны офицеры". Причем для этого отнюдь не требовалось ждать Высочайшего соизволения.

Улыбка одной из трех сестер Зарецких – Зоси, Яси или Марыси, – дочерей владелицы заведения, и производство в чин завершено.

– Два тирольских, Зосенька!

– Листовочки[14]? на черносмородиновых почках?

– Да, Зосенька, пожалуй…

И когда, кокетливо оправив кружевной передничек, красавица унеслась исполнять заказ – лишь тогда обер-юнкер Павел Аньянич позволил себе на миг убрать с лица дежурную ответную улыбку.

В последние месяцы он замечал за собой исчезновение мимики. Все труднее становилось подмигнуть симпатичной барышне, лоб даже в минуты раздумий оставался девственно чистым, не желая комкаться морщинами; а улыбка появлялась скорее из приличий, чем от душевного расположения.

Это слегка пугало.

Впрочем, Павел Аньянич отмечал: если и пугало, то именно «слегка». Будущий облавной жандарм и должен быть таким: невозмутимым, хладнокровным, спокойным в самые тревожные минуты жизни. Видящим все насквозь, в подлинном свете; без туманных завирательств "эфирных воздействий".

Настоящий облавной жандарм должен быть таким, как начальник училища, полковник Джандиери.

Как и все облав-юнкера, Аньянич тайно боготворил господина полковника, не признаваясь в этом даже на исповеди у отца Георгия. Отец Павла, капитан пограничной стражи Аньянич, десять лет назад погиб в Туркестане, пытаясь задержать накурившихся анаши контрабандистов; вдова его с двумя детьми переехала к тетке в Коломну, где влачила жалкое существование на мужнин пенсион.