– Жребий, – не дрогнув, сказал мой товарищ по заклятью. – Жребий, панове, он рассудит.

Говоря, Юдка смотрел на сотника Логина. За спиной у того возникло движение – как будто бы кто-то пробирался сквозь толпу, словно желая уйти прочь, испугавшись предстоящего зрелища.

Впрочем, они тут, за Рубежом, ко всему привычные. Не из пугливых и не из брезгливых.

Есаул поднес к Юдкиному носу две соломинки в кулаке. Одна, предположительно, длинная, одна – короткая.

– Вэй, Ондрий, да ты две короткие суешь! Нехорошо над людьми в смертный час насмехаться!

В толпе кто-то засмеялся. Ночью такой смех услышишь – спать не ложись, кошмары замучат.

– Будет, – мертвым голосом сказал сотник Логин. – Дай ему вытянуть, Ондрий.

Юдка зубами ухватил одну соломинку, выпустил, взялся за другую; внутри меня стояла зима, холодная зима, и сердце пропустило удар, хотя решался вовсе не вопрос жизни и смерти. И неизвестно еще, что лучше, – первым лечь на скамейку или вторым…

– Короткая! Бери его!

Юдку подхватили под связанные локти два дюжих сердюка. Потащили к скамье; на миг мне показалось, что я различаю краски. Что на сотнике алый кафтан, а на сумасшедшей Оксане – пестрые, как луг, цветные ленты…

Юдку кинули на скамью лицом вниз. Разрезали и стянули штаны – по толпе прошелся гогот; пока привязывали к волам, пока разбирались с многочисленными постромками, наперед вышел барабанщик, парнишка лет четырнадцати в полном воинском облачении, с огромным, как бочка, гулким барабаном; ударил дробь.

Юдка приподнялся на скамейке и посмотрел на меня.

Он все уже видел. Он все пережил. Пленник, Смерть и Двойник встретились – но где было сказано, что Юдкина судьба решится в ту же минуту? Вот, он исполнил предначертанное – и теперь свободен.

Парнишка барабанил зловеще и гулко – вот только лицо у него никак не соответствовало моменту. Надутые красные щеки, казалось, вот-вот лопнут от гордости – как же, такое дело доверили! Перед всем людом, посреди площади!..

Щелкнул бич. Погонщик ударил по быкам; медлительные, мощные твари переступили копытами, сделали каждый по шагу…

Я лихорадочно огляделся. На всех лицах лежало одно и то же выражение; нехорошие были лица. Сотник, воины, зеваки, мужчины, женщины, подростки; я поймал себя на том, что готов их понять. Предательство и резня, страшный замок пана Мацапуры – и Юдка во главе карательных отрядов.

Скорей бы!

Быки сделали второй шаг. Натянулись веревки…

Я не видел Юдкиного лица. Немыслимо изогнувшись, казнимый смотрел через плечо, но не на быков, а куда-то в толпу. Призрак, что ли, явился ему? Говорят, так бывает – поглядеть на казнь приходит давно умершая жена, или отец, или…

Толпа заволновалась. Из-за плеча сотника Логина вынырнул некто знакомый, безмятежный, нос картошкой, щеки – как печеные яблоки, шапка до бровей.

– Вйо! А пошли, Рябый, Моругий!

Новый удар бича.

И тут быки встали.

Встали, будто в землю врытые, встали, опустив тяжелые рогатые головы, подергивая спинами в такт ярящемуся бичу.

– Вйо! Вйо-о! Ах, бисовы дети…

Сотник Логин напрягся. К уху его приник бойкий румяный старикашка, и никто не спешил прогонять назойливого деда, оттаскивать прочь, как это принято у приличных телохранителей. Кожа на сотниковом лбу пошла складками, будто тюлевая занавеска, – почему-то я вспомнил, как полощется под ветром легкая белая ткань.

Вот лицо Логина потемнело. Вот он вскинул руку, собираясь оттолкнуть старикашку, но тот, не дожидаясь толчка, отпрянул в толпу.

– Вйо!

Быки рванулись.

И тогда лопнули постромки. Все разом.

Быки качнулись вперед, сделали сразу несколько шагов, неприлично быстрых для такой серьезной скотины. Люди едва успели отпрянуть, падая, давя друг друга, освобождая быкам широкий коридор. Закричали женщины, кто-то заругался в голос, витиевато и оттого непонятно, к скамейке подскочил Есаул, держа наготове обнаженную шаблю:

– Бесовское наваждение! Врешь, не отвертишься! Тащите попа, пусть екзорцизм читает!

– Погоди.

Возможно, голос сотника Логина и потерялся в общем гвалте.

Но не для нас с Юдкой.

Сотник стоял, неожиданно бледный, постаревший, растерянный. Рядом безмятежно усмехался давешний дедуган, как его?..

Ах, да. Рудый Панько!

Чумак Гринь, старший сын вдовы Киричихи

– …Просто и не знаю, панна Ярина, что делать нам!

Сотникова сидела на постели – и прежде жилистая, теперь она была похожа на обтянутый кожей скелет. Луч солнца косо падал на желтое лицо, и оттого круги вокруг глаз казались гуще, темнее; Смерть, подумалось Гриню в испуге. Что там пан Юдка про Смерть говорил?! В лесу… на дороге… на кровавом снегу…

– Просто и не знаю, – снова начал он, прогоняя страшное воспоминание. – Ни бельмеса ведь не понимают. Никто не слыхивал ни о Валках, ни о Полтаве, ни о самом Киеве!

Сотникова молчала. На минуту Гриню показалось, что его не удостоят ответом.

– И по-татарски тоже не понимают, – проговорила сотникова, глядя мимо чумака. – Но ты-то, говорил, силен руками размахивать и рожи корчить? Столковался?

Гринь вспомнил горячие взгляды безмужней травницы. Втянул голову в плечи; к его-то грехам…

И церкви нету, чтобы грехи замолить. И об Оксане не с любовью вспоминается – с ужасом. Чужая свадьба, и жених под потолком на собственном поясе висит…

– Что с тобой, чумак?

– Не знаю, – пробормотал он, отворачиваясь. – Не знаю, что нам делать!..

Ярина глядела теперь прямо на него. Ишь, развесил сопли, – ясно читалось в ее глазах. Не знает он, что делать! Баба, одно слово. Не мужик.

– Я вот что думаю, – холодно, по-деловому заговорила девушка. – Во-первых, хорошо бы коня раздобыть. Во-вторых, подорожную выправить. В-третьих, разузнать, где тут город, – авось отыщем знающих людей, что и на Киев дорогу укажут, и на Полтаву, а то и о сотнике Загаржецком слыхали.

Гринь перевел дыхание. А ведь могла бы и к чорту послать – иди, мол, чумак, на все четыре стороны, а я сама выпутываться буду; нет, как ни верти, а вдвоем лучше. Хоть какой ни иуда, какой ни предатель – а свой.

Замутило. Лес, выстрелы, снег, крики, копыта…

– Да что с тобой, чумак?!

Гринь сглотнул слюну:

– Так ведь… денег нет у нас, панна Ярина. Кожух я уже продал…

Сотникова сжала зубы. Совсем по-мужски заходили на скулах желваки:

– Еще чего-нибудь продай! Не скупись. Батько мой потом отблагодарит, – девушка не сдержала себя и усмехнулась, да так презрительно, что у Гриня свело челюсти:

– Не надо мне… его благодарности.

Помолчали. Сотникова опять глядела в сторону.

– Панна Ярина… а ведь пан Станислав где-то рядом!

Жесткие глаза сверкнули, как со дна глубокой ямы:

– Он не пан Станислав!

– Не поминать же всякий раз… лукавого! Как-то звать ведь его надо.

– Не надо звать, – панночка овладела собой. – Нам с ним… не сладить, – она потупилась, будто уязвленная собственным признанием. – Батьку надо искать; домой возвращаться. Чует мое сердце, что далеко мы от дома забрались, круто этот чорт завернул… Да не крестись ты! Нет его рядом, он пришел, куда хотел, и ведьма эта черная с ним. След давно простыл…

– И братик мой, – сказал Гринь тихо.

Ярина кивнула:

– Видать, чумак, и правда с братцем твоим нечисто! Пусть себе идут. А нам бы домой…

Гринь не нашел сил ответить. Поднялся и вышел.

* * *

…Зрадник! Иуда!

«Съезди, Григорий, туда-то и туда-то и сделай то-то и то-то, и завтра же девка будет твоей. Завтра, чуешь? Свадьбу сыграем».

Как пеленой глаза затянуло. Как песком засыпало; поскакал, разыскал, донес, что велено, слово в слово.

«Ну, спасибо тебе, Гринь! От меня – и от тех людей, кого ты от смерти спас!..»

Пан Юдка сердюков взял да и Гриня с собой прихватил. И Гринь поехал – все в той же пелене.

Сели в засаду. Ждали кого-то. Сперва песня послышалась, потом показался отряд – валковские черкасы, с ними сотникова со своим татарином да пан Рио с подельщиками.

– Пали!

Выстрелы на мгновение разорвали пелену. Так прут, ударив, рассекает жирную пленку на воде. А потом пленка смыкается снова. Гринь, помнится, зачем-то кинулся к надворному сотнику, что-то спросить хотел… Как же, пан Юдка? Как же?!

И все. Ничего больше не помнит, боль ударила, навалилась чернота…

Долго ли он валялся, раненный? Скоро ли встал? Помнится, багрово отсвечивала лысина сурового сотника Логина, и думалось, что петли не миновать, а то и чего похуже…

И хотелось петли. Пали хотелось; предательская пелена повисла клочьями, давая Гриню в полной мере разглядеть дело рук своих – и сожженный Гонтов Яр, и убитых из засады черкасов, и Ярину Логиновну, живьем отданную в руки кровавому Дикому Пану…

А что, если он и вправду – чорт?!

Пекло тебе будет, Гринь-чумак. Руки на себя наложить – новый грех, да не тяжелее прочих. Семь бед – один ответ, все в пекле гореть, в огне неугасимом…

 

Гринь остановился.

Почти полностью смерклось. Болел бок. Над верхушками неподвижных деревьев висела луна, лысая, как сотник Логин. В отдалении мычала корова – мерно, через равные промежутки. Прямо перед Гринем стояло кряжистое, в бугристой коре, дерево, и с протянутой в сторону ветки свисала веревка с петлей на конце.

Шибеница? Сам себе петлю сплел, в беспамятстве? Или…

Гринь протер глаза. Все так же светила луна, и веревка висела – старые качели, он сам когда-то мастерил такие. Гой-да, гой-да…

Блеснула поверхность воды. Прямо у Гриневых ног начинался крутой спуск к пруду; трава здесь стояла нетоптанная, видно, ребятишки давно забыли про гойдалку. Обходят стороной.

Он попытался вспомнить Оксану – и не смог. Вспоминалось только яблоко в чистой тряпице. Наливное, будто из воска, желто-розовое яблоко в пятнышках веснушек. «У вас дичка, а это яблоко из панского сада…»

За черные брови, за карие очи, за белое тело Оксанино – продался чорту. За то и кара – не вспомнить лица.

Гринь зачем-то потрогал веревку. Э-э-э, сгнила совсем, даром что просмоленная. На такой веревке вешаться – только себя позорить.

 

И шагнул вперед. Не особенно задумываясь, двинулся по склону вниз; вот ноги по щиколотку провалились в тину. Вот по колено поднялась холодная вода; прими мою грешную душу, Господи! Не отринь. Зрадник я, зраду смертью искупаю…

В пруду плеснуло – будто в ответ.

Далеко, в самом центре отблескивающей глади, черной чашей прогибалась воронка. Водяник, подумал Гринь равнодушно. Ему уже случалось однажды видеть водяного, а рыбача, он всякий раз ублажал хозяина подарками. Все равно, пусть хоть водяник душу заберет…

Харя, поднявшаяся над водой в лунном свете, меньше всего походила на бородатого хозяина глубин. Голая, усеянная мутными бусинками глаз, похожих на бородавки. Опоясанная, будто кушаком, черной растянутой пастью. Безбородая и безобразная харя; страшные рожи, с помощью которых местные жители пытались предупредить Гриня об опасности, не шли с этой харей ни в какое сравнение.

Он успел порадоваться, что чудище так далеко от берега, – когда в прибрежной тине закипело вдруг движение, и вокруг щиколотки обвилась ледяная мускулистая лапа.

Рывок! В бескостной руке чудища остались лохмотья кожи; рывок! Зашуршало в траве, будто ринулось снизу вверх семейство огромных змей. Взлетела в воздух подброшенная лягушка – Гринь на мгновение увидел ее прямо перед своим лицом, мелькнуло в полутьме светлое лягушачье брюхо…

Он опомнился только на околице. Нога горела огнем, и сердце выпрыгивало, словно надеясь выскочить наконец из горла и затрепыхаться в пыли.

Нет, не можно человеку так умирать! В предательстве и скверне, без исповеди, без покаяния, не исполнив материной посмертной просьбы: «Ай, Гринюшка, убереги!..»

Гринь всхлипнул по-детски – и вдруг разинул рот.

Издалека, с полей, с дорог прилетел вместе с ветром обрывок знакомого запаха.

 

Пахло колыбелью.