По всему выходило, что ой как нескоро.

– Ладно, будем поторапливаться. Не люблю, а будем… гой-да, гой-да, шибче, кони!.. Придется тебе, милочка, вторую ночь без меня коротать – я обратно в замок вернусь, дорожку к Вратам торить! Да по первому снежку дадим коням батожку… Ты не бойся, милочка, я без тебя стучаться не стану. Без тебя, да без пана Юдки с дюжиной сердючков (чуешь, Юдка?!), да без младенчика нашего славного! Гой-да, кони… А скажи-ка мне, милочка: что, твой князь за младенчика пану Мацапуре маеток отвалит?! Малый такой маеток, с курячий огузок, чтоб только хату поставить?

Сале кивнула – и чуть не прикусила язык: так сильно подбросило ее чужое колено.

– Венец из белой кости даст, не поскупится, – сказала она, приноравливаясь к новому ритму. – Верно говорю, даст…

– Из кости? Кость – это хорошо, это славно… чья хоть кость-то? Ну да там видно будет… значит, до Купальской ночи ждать не станем! Небось рада, моя красавица?.. не слезай, не слезай, дай старому Стасю поиграть всласть! Эй, пан Юдка, не помнишь, какие у нас большие праздники на носу?!

Влажные глаза консула смотрели в потолок. Сале осмелилась, пригляделась искоса, и ей показалось: там, в чудной глубине черноты, на самом донышке, по сей час теплится искорка негасимого изумления: «Я еще жив? почему? почему?!» Тонкие пальцы, которым не оружейную рукоять держать, а гусиное перо в чернильницу макать, задумчиво оглаживали рыжий пожар бороды.

– Праздники, пан Станислав? Да уж и не скажу так сразу… Месяц лютый, восьмой день? На той неделе был «Ту-би Шват Эрец-Исраэль», «Новый год деревьев», до месяца березня тихо, а там уже и «Пурим» рядом! «Амановы уши» печь надо, подарки голоте раздавать…

– Да что ты мне свои жидовские вечерницы в глаза тычешь?! Разлегся перед паном, сучий потрох, шутки дурацкие шутишь… Встать!

Словно норовистый жеребец брыкнул задом под Сале. Женщина отлетела к стене, чудом удержавшись на ногах, и больно ударилась плечом о край портретной рамы. Узкоплечий молодчик с картины сочувственно улыбнулся: «Терпи, Куколка, терпи, мне больше терпеть доводится – ты живая, а я вон какой…» Цепь с белым камнем оттягивала шею молодчика, напоминая больше не украшение – груз, навешенный палачами будущему утопленнику. Глубокий вдох, медленный, опустошающий выдох; и когда Сале ощутила себя готовой повернуться, за спиной миролюбиво прозвучало:

– Ладно, пан Юдка, не бери зла в сердце! Сам понимаешь, как оно сейчас… иной раз и не выдержишь. Облаешь слугу верного, под горячую руку. Лежи, лежи, не береди рану-то…

Картина, представшая взгляду Сале, была прежней: пан Станислав на табурете, пан Юдка на топчане. Благодать, семейный вечер. Тихо горит лампа, тихо смотрит молодчик с портрета. Разве что в воздухе разлит терпкий, пьянящий аромат… опасности? крови? чего?! Нет ответа. И, похоже, чем дальше, тем больше становится вопросов и меньше – ответов.

Пан Станислав встал, поправил на носу окуляры.

– Сам сказал, пан Юдка, – бросил он с добродушной ухмылкой, – месяц лютый на дворе. Значит, к тринадцатому числу, к понедельнику, бабы на обед коржи-жилянки подадут да горелку мужьям по-доброму выставят – рот полоскать, чтоб ни крошки не осталось! Великий Пост с тринадцатого заходит, пан Юдка, с Жилистого Понедельника, как у нас, добрых христиан, говорят… А слыхал ли ты, пан Юдка, как в здешних краях да еще в Таврии этот понедельник по-свойски кличут? Когда боженька в сторону смотрит?!

– Мертвецкий Велик-День, – равнодушно отозвался консул, поудобнее умащиваясь на топчане. – Иначе Навское Свято.

– Пять дней осталось, значит… Нам пять дней, сотнику Логину – пять; владыке полтавскому тоже пять, чтобы анафему петь мне за это… как там подсыл сообщил?

– За грехи тяжкие упыря, злодея кровавого, и за связь с лукавым, врагом рода человеческого, – с тайным злорадством слово в слово повторила Сале и вспомнила, что собиралась задать милому другу Стасю один вопрос. – Пан Станислав, а что значит «упырь»? Это вроде Глиняного Шакала?

Гулкий хохот был ей ответом. Отсмеявшись, Мацапура рысцой протрусил к левому стеллажу, долго копался, с головой забираясь во вторые ряды, и наконец бросил женщине потрепанную книжицу, заложенную на середине шелковой полоской.

– Читай, милочка! Да вслух читай, дай и нам с паном Юдкой посмеяться…

– «Промемория войсковой енеральной канцелярии по делу Семена Калениченка», – начала Сале, досадуя на саму себя за несвоевременный вопрос; и вдвое – на Прозрачное Слово, за изрядные сбои в переводе. Если б она еще знала, что дальнейший текст будет вообще понятен едва на треть…

– Дай сюда!

Мацапура нетерпеливо вырвал у нее из рук книжицу и прочел сам, нараспев, во всю глотку, подражая площадному глашатаю:

– «Сего году, июля пятнадцатого дня, полковник киевский Антоний Танский прислал в войсковую енеральную канцелярию человека Семена Калениченка и при оном его допрос, в котором допросе показал Семен себе быть упиром, и якобы в городе Глухове и в Лохвици, прийдучой Спасовки сего году, имеет быть моровое поветрие. Пре то з войсковой енеральной канцелярии оный Калениченко и подлинный его допрос при сем в коллегию посылается. А по усмотрению упира оного разсудила войсковая енеральная канцелярия его быть несостоятельнаго ума, и потому оние его слова от него показани знатно по некотором в уме помешательству. О чем колегия да благоволит ведать». Поняла, милочка? – «…показани знатно по некотором в уме помешательству»! Вот оно, просвещение, вот плоды его сладкие!

С топчана хмыкнул консул. Видимо, он понял в этой тарабарщине существенно больше Сале.

Грузное тело Мацапуры плюхнулось в кресло, и бедная мебель взвыла, но выдержала. Книжица полетела в угол, шурша страницами, тень огромного мотылька метнулась по стене, вдребезги разбившись о край стеллажа. В окулярах полыхнул зеленый отсвет лампы, превратив лицо Стася в стрекозиную морду; Сале машинально прикрылась улыбкой – и строго-настрого заказала себе вести лишние разговоры с паном Станиславом о чем бы то ни было; во всяком случае, до возвращения на родину.

А там видно будет, кто кого на колене прокатит.

 

Меньше всего она жалела, в самом скором времени слушая удаляющийся топот копыт, что ей вторую ночь придется ночевать без любвеобильного Стася.

* * *

Впрочем, до ночи еще оставалось время. Постояв у внешней двери, Сале миг раздумывала: выходить наружу или нет? подышать воздухом на сон грядущий или поразмыслить в тишине о будущем? – но ее отвлек от размышлений знакомый тенорок с крыльца.

Аж дрожь пробила. «Подарки! подарки давай! Горелку давай! кендюх с луком! колбасу! галушек миску на складчину! да кланяйся, кланяйся! Ишь, дурна баба…» Женщина моргнула, успокоила дыхание и толкнула дверь, ругая подлое сердце свое за пустые страхи.

Раньше она была спокойней… или это иная, скрытая Сале, бездна в глубине, чаще стала являться?

На крыльце раскидывал с сердюками-караульными «дурня» на троих не кто иной, как Рудый Панько собственной румяной персоной. Кожух с лихостью распахнут настежь, изнутри светит зарницей свитка алого сукна; жидкая бороденка пасичника азартно встопорщена, и засаленные карты смачно шлепаются о доски крыльца.

– Король козырей! – брызгая слюной, выкрикивал дед, и глазки его из-под косматых бровей так и горели болотными огнями, что морочат головы путникам. – Что, принял? А?! кошачье отродье!.. А туза не хочешь? Туз, валет!.. Дурень ты, хлопец, як есть дурень, и приятель твой дурень от роду-веку! Подставляй нос!

Явление Сале спасло нос незадачливого сердюка от экзекуции. Нимало не смутясь, Рудый Панько встал, одернул кожух и поклонился женщине в пояс, заблаговременно сняв малахай.

– Звиняй, пани ясна, за шум, за горлопанство! Люблю, шельма сивая, в картишки перекинуться… ох люблю! Мимо шел, дай, думаю, зайду, за здоровье пана Юдки справлюсь! Як он там, а?

Сегодня речь пасичника была гораздо понятней. То ли Слово приноровилось, то ли еще что…

– Пан Юдка на ноги встал, – холодно ответила женщина, всем своим видом показывая нежелание вести светские беседы с дедом. – Сейчас спит, велел не тревожить. Завтра заходи. Или тебе не заплатили как следует?

Умом Сале понимала, что должна быть благодарна деду за спасение консула. Но благодарность никак не складывалась. Ее в пасичнике раздражало все: и дурацкая свитка, подходящая более шуту гороховому, и наглая манера разговора, и подмигивание, и… короче, все, и все тут!

– Га? – Рудый Панько приложил ладонь к волосатому уху, делая вид, что недослышал. – Спит? Ну и нехай себе спит, на здоровьечко! А я уже иду, пани ясна, я геть иду… ось, нема меня…

Пятясь задом к воротам, он зачем-то сунул левую руку себе под мышку, и этот идиотский жест просто взорвал Сале. Не понимая причин бешенства, охватившего ее, как пламя охватывает сухой хворост, она кинулась следом, догнала деда уже за воротами и ухватила за отвороты кожуха.

– Ты чего сюда таскаешься, старый сыч? – с неизъяснимым наслаждением прошипела она в румяное лицо Панька. – Подслушиваешь? Подсматриваешь?! Иди отсюда, и чтоб я тебя…

Панько ухмыльнулся без малейших признаков испуга, вытащил руку из-под мышки и показал Сале здоровенный кукиш. Чудное дело: злоба мигом покинула женщину, оставив после себя щемящий холодок удивления: я кричала? ругалась? нет, правда, – я?!

– Так ты, пани ясна, ведьма не роженая, а робленая? – спросил дед, пристально глядя Сале прямо в глаза. – Роблена, луплена, за три копы куплена? Ну, я так себе и разумел… роблена, та еще и волоцюга – телепаешься туды-сюды, бедолаг за нос бурьянами водишь!..

– Что? Что ты несешь?

– Что несу, то мое, пани ясна… Неужели не довелось слыхивать: ежели при робленой ведьме себе дулю под рукав сунуть, она непременно лаяться зачнет? Кто ж тебя робыв, коли такому не выучил… а еще надо было учить, что руку на ведьмача поднять – лучше в печку сунуть! А ты дида за кожух… Небось пан Мацапура и робыв для своих хиханек? То-то ты доброй волей на шабаш не явилась, и Хозяина не уважила, и упиралась, як коза драна… Теперь жди, пани ясна: быть беде. Скажи спасибо, що не взял притыку с плетня и не погнал по селу! Ох, пан Станислав, Мацапура-Коложанский! – мало тебе земли подмять, еще и чужую силу приваживать стал?! Зря, что ли, Хозяин в твою сторону щепоть соли кинул… ну, значит, так тому и быть.

 

Сале слушала старика с замиранием сердца.

– Уходи, пани ясна, – неожиданно заключил Рудый Панько. – Собирай манатки и сей же час беги отсюда. Иначе… жди вскорости обратно. Пану Мацапуре больше б Хозяина бояться, чем владыку полтавского… эх, строптивый пан!

Старик махнул рукой и быстро, не оборачиваясь, пошел прочь.

Вечерняя заря светила ему в спину, превращая кожух в подобие алой свитки, сейчас скрытой под дубленой овчиной.

 

…сердюки, молчаливо пропустившие женшину обратно в дом, переглянулись.

Стоит ли рассказывать ясной пани, что Рудый Панько, прежде чем сесть резаться в «дурня», минут пять цацкался во дворе с чортовым младенцем?

Не стоит?

Пожалуй, все-таки не стоит.

Блудный каф-Малах, исчезник из Гонтова Яра

Золотая темница содрогается.

Ее тесно обволакивает эфирная дрожь, словно некое существо, блестками внешнего света отдаленно похожее на меня-прежнего, пытается не телом – самой сутью своей проникнуть сквозь сияющие мертвым великолепием стены саркофага.

Слабая рябь колебаний на границе ближайших шести порталов уровня Малхут – на уровне Брия их число вырастает в десять раз и во сто крат на черном уровне Асия. Раньше я обратил бы на эту дрожь не больше внимания, чем обращает потомок Адама на дуновение ветерка от крыльев пролетевшей рядом бабочки. Сейчас же… О, сейчас эта дрожь клинком пронзает меня насквозь, всколыхнув потаенные глубины, и я стараюсь отозваться, пустив эхо через руины самого себя, ловя сладкий отзвук вибраций, – отчаянная попытка выжать из случайности хоть что-нибудь, напитать жалкое осиное тельце хотя бы крупицами милостыни.

Так пьяница переворачивает опустевший сосуд кверху донышком, моля судьбу о вожделенной капле.

Отчасти мне это удалось. Почти угасшая искорка замерцала снова, осторожно разгораясь. Нет, из этой искры не возгорится пламя, для пламени мне нужен Чистый Свет, подобный великому океану в сравнении с каплями росы, которые сейчас пролились на меня. Но все равно – спасибо тебе, неведомый благодетель, подаривший мне эти капли, крохи…

Подаривший?

Оставь надежду! – и скудные обрывки силы подтверждают еще раз: я прав, ничего не делается случайно.

Тому, кто пытается нащупать меня, просто интересно: что это за необычный золотой медальон висит на шее у жутковатого ребенка? Вот он и простукивает мое узилище по-своему, ища пустоты, так, как в совершенстве умел это некогда я, как при желании умеют делать Рубежные бейт-Малахи; и как отчасти – грубо, с трудом, будто слепец стучит клюкой о дорогу! – могут некоторые смертные.

Люди.

А я попросту поглотил, украл, присвоил часть направленного на меня чужого внимания!

Мной интересуется человек… человек?.. вибрация слишком слаба и беспорядочна, чтобы…

– Экая у тебя цацка знатная, хлопче! Важная цацка! А внутри пчелка! – небось батька сыну подарил?!

Свет. Но не тот, Истинный – обычный, солнечный. Довольно тусклый, ибо снаружи вечер; хотя после проклятого золотого сна и он кажется почти ослепительным.

Неподалеку – человек.

Раньше я его уже видел.

Как говорят смертные, «мы были немного знакомы».

Нелепые слова.

– Ой, мастерят же люди! Така краса! Прям як живая, хоч в улей… А може, хлопче, она у тебя еще и меду даст?

Нет, ведьмач. Нет, Рудый Панько, вожак местного Ковена, я не дам тебе меда. Щурься, не щурься, ухмыляйся в клочковатые усы, подмигивай – не дам. Тем более что ты сейчас не шутишь. Ты прекрасно понимаешь, кто перед тобой, ты ловишь отголосок тех вибраций эфира, которые я не сумел поглотить полностью. Для любого из Ковена, не говоря о его вожаке, телесный облик не имеет значения.

Ты ведь узнал меня, да, ведьмач?!

– Дай диду забавку, хлопче! Та дай глянуть, не отберу!

Мой сын в ответ отрицательно мотает головой и отступает на шаг назад.

– Ну дай, дид пасичник, дида пчелки страсть як любят!..

Молодец, сынок… не давай. Я не враг местному Ковену, вернее, не был врагом, когда мог; но такому, как этот дед, палец в рот не клади. Особенно если у тебя не осталось даже пальца… Может быть, вчера мне и было бы все равно, но теперь я готов платить любую цену, лишь бы выжить!

Потому что люблю жизнь не ради себя самого… за двоих люблю.

– Ишь, куркуль! – Панько шутейно грозит моему сыну сухим, словно из дерева вырезанным пальцем; но следом не идет. – Ну ладно, як ся маешь, хлопче. Стой там, коли хочешь, я с твоим батькой и отсюда побалакаю!

Силен старик! Не только узнал, но и понимает, что я его слышу. И даже, наверное, могу ответить. Могу? Или…

«Что, исчезник, дала тебе доля стусана под коленки? – ведьмач вдруг перестает улыбаться. Он молчит, скучают сердюки у крыльца, а я слушаю его молчание. – Маловато от тебя осталось, ох все склевано-съедено! Но все ж таки признать можно. Панька не проведешь… Знаю, знаю, ты меня проводить и не собирался. Помнишь, говорил я тебе: зря ты к Ярине тогда подкатился, зря дите ей склепал… не поверил Паньку, вот с того твои напасти и приключились. Опять не веришь? Ну и не верь себе на здоровьице! Давай так: баш на баш, ты мне пособишь, я тебе, глядишь, чего измыслю! А надо мне от тебя вот что: ночью сегодня, опосля полуночи, поглянь, что в коморе у панночки пришлой твориться будет. Просто поглянь, а потом раскинь умишком. То тебе не в тягость, а мне в корысть. А я в долгу не останусь! Много не обещаю, но кой-чем пособлю. Ну як, по рукам?..»

Молчу.