Господин полуполковник довольны. Чему, спрашивается? Тому, что никто из разбойных людишек живым не ушел? Вряд ли, господа, вряд ли… Неужели же – тому, что ссыльным магам-рецидивистам удалось безнаказанно скрыться, обведя вокруг пальца и разбойничков, и сельчан, да еще прихватив с собой две невинные души? Неужели это обстоятельство вызывает у их бдительности добродушную улыбку?!

Нет ответа…

КНИГА ВТОРАЯ

ПРИЛОЖИ БЕЗЗАКОНИЕ К БЕЗЗАКОНИЮ ИХ…

КРУГ ПЕРВЫЙ

СОЛЕНЫЙ ВЕТЕР КРЫМА

– Магия хороша на расстоянии броска топора!

Опера «Киммериец ликующий», ария Конана Аквилонского.

ПРИКУП

Лестница сочувственно пела под ногами тетушки Деметры.

Разумеется, это давным-давно была не та лестница, которая игриво вскрикивала под босыми девчоночьими пятками; и совсем другие ступеньки отзывались восхищенным аханьем, когда Деметра Андрусаки, первая балаклавская красавица, подымалась по ним на второй этаж дома. И уж абсолютно иные перила вздыхали с сочувствием, когда мужняя жена в тягости приваливалась к ограждению – перевести дух.

Ах, если бы годы так же легко можно было заменить на другие – молодые, певучие, новые! – как менялись все эти ступеньки, перила…

Старая женщина улыбнулась запавшим ртом.

Она брюзжала на возраст просто так, для разнообразия. Меньше всего ей хотелось вновь становиться молоденькой дурочкой. Да-да, святая правда! – а кто не верит, пусть идет себе мимо.

Тетушка Деметра любила свои годы: все вместе и каждый в отдельности.

А еще она любила минутку-другую постоять вот здесь, на крохотной площадке между двумя пролетами. Отсюда за спиной ласково молчал сад, и маленький виноградник, увитый лозами дорогого сорта "шашля", и ветер гнал рябь по кронам абрикосовых деревьев – а там, снаружи, поверх забора из песчаника, был виден каменный колодец, где судачили о своем-женском хозяйки в клетчатых передниках.

Крикнуть, что ли, внучатой невестке, молоденькой болтушке-Андромахе, чтоб не задерживалась?

Вместо этого тетушка Деметра повернула голову и глянула в сторону бухты. Туда, где огромный дракон-кровопийца из камня, увенчанный короной древних развалин, припал к узкому горлу залива – сейчас невидимый, там ночами горел фонарь таможенного кордона. Покойный муж, выходя перекурить на сон грядущий, всегда указывал на него рукой и смеялся. "Бдят!" – говорил веселый Костя Андрусаки, пока был жив, и от души шлепал жену по ягодицам, словно досматривая тюк с контрабандой. Вот и сейчас, вдова уж более семи лет, тетушка Деметра по-молодому улыбалась, глядя в ту сторону.

Внизу, под плетеным навесом, старшая дочь жарила лобана на шкаре – сплошь заставив устье печи глиняной черепицей. Чадный запах не раздражал. Напротив, он настолько въелся в руки, в одежду, в саму жизнь тетушки Деметры, что исчезни он однажды, запах рыбы, сырой, маринованной или жареной – женщина ощутила бы беспокойство.

Она и сейчас ощущала беспокойство, но рыба здесь была ни при чем.

Это все сон. Сегодняшний сон, родной брат вчерашнего и позавчерашнего. Остро-изумрудная греза, где пахло отнюдь не лобаном – цветами пахло, дивными, незнакомыми цветами; и еще там горел огонь Договора. Это не удивило бы тетушку Деметру: сколько раз виделся ей этот огонь, хоть во снах, хоть наяву, и никогда даже тени раздражения не возникало… Но руки! руки, перехваченные в едином движении! две пары скрещенных рук!

Впервые тетушка Деметра, Туз Крестовый, своими глазами видела "Договор-на-брудершафт".

А отчетливость видения могла значить лишь одно: здесь они, рядом.

В Крыму.

Мимо колодца, заставив хозяек прикусить язычки, прошел пьяный с утра рыбак – хохол Остап Небейбатько. Он искоса поднял мутный взгляд, увидел старую женщину и сразу уставился себе под ноги, словно боялся оступиться. Не бойся, рыбак! – уже оступился, чего теперь дергаться макрелью на крючке… Три года назад Остап незваным явился в дом тетушки Деметры и намекнул, что если зятья Андрусаки не возьмут его в свою артель на равных паях, то он сообщит куда следует о ком надо.

"О ком?" – удивилась старая женщина.

Остап закурил и разъяснил: кого именно он имеет в виду. Тех чужаков, что раз в месяц заглядывают в дом почтенной вдовы Андрусаки. И уходят после недолгой беседы. На контрабандистов они непохожи; на гостей похожи еще меньше; на дачников непохожи совсем.

Значит?

"Ну и что?" – спросила старая женщина.

Ничего. Вот он, Остап, пойдет и заявит властям, а там пусть разбираются – что.

Вместо участия в артели и равных паев говорливый Остап получил в подарок совсем иное. Тетушка Деметра, проводив хохла до ворот, тихо шепнула ему на ушко: год, день и час.

А потом объяснила – это срок Остаповой смерти.

Хохол засмеялся: еще лет двадцать с гаком выходило, если не врет старуха. Он смеялся больше недели; потом запил. Потом съездил в Севастополь и купил себе на последние деньги часы с цепочкой. По сто раз на дню щелкал крышкой, смотрел на циферблат – и круглое, загорелое лицо Остапа при этом наливалось восковой бледностью.

Спустя год он попробовал застрелиться из старого, дедовского ружья. Пуля прошла вскользь, оставив шрам. Позднее, на глазах команды рыбачьего баркаса, он прыгнул со скалы у мыса Айя. Его вытащили и откачали. А яд, украденный хохлом у аптекаря Ивана Кузьмича, оказался кислой дрянью, вызывающей понос.

Ни разу он не попытался узнать: правду ли сказала старуха? обманула? пошутила?

Он не пытался, а тетушка Деметра и не напрашивалась.

Одолев последний пролет, женщина вошла в дверь второго этажа. Села на табурет у стены, отдышалась. Все шло своим путем: двое зятьев на набережной латали сети да сучили бечевку на камбалу, третий зять – кофейщик – вместе с женой обслуживал утренних посетителей, большим числом из дачников… А к ней, к Деметре Андрусаки, скоро должна была прийти ее последняя ученица. Хорошая девочка (ай! какая она девочка?! ну да ладно…) – еще месяц-другой, и полностью в Закон выйдет.

На ученицу были заказы. Солидные, через третьи руки, через людей самого Мишки Бубончика; как и полагалось при обращении к козырному Тузу. Хозяин ипподрома в Симферополе, затем одесские контрабандисты просили, от имени Папы Сатыроса; ну и владелец ялтинского игорного дома, из тех авраамитов-реформаторов, что сменили кипу на цилиндр, и прямо-таки вросли в глянцевые смокинги.

Тетушка Деметра пока что не решила.

Думала.

Выбирала.

Дочкам женихов она выбирала с меньшим тщанием, с меньшей придирчивостью, чем работу для своих учениц. Все-таки хорошо, наверное, что способности к "эфирному воздействию", как говаривали курортники-дурошлепы, не передаются по наследству. Старая женщина не хотела детям своей судьбы. Незачем.

Лишнее.

Если б еще не этот сон… если б еще ей снились просто сны, какие снятся прочим людям!

О "Договоре-на-брудершафт" меж магами в Законе говорилось шепотом. Никто не знал реальных последствий этого опрометчивого шага; никто не знал, и рисковать собой не хотел. Пугала – непредсказуемость. Та двойственность, что сродни безумию, и безумием же оборачивается.

А тут еще и впридачу…

Сегодня был плохой день у тетушки Деметры, Туза Крестового.

I. ФЕДОР СОХАЧ или ИСКУССТВО ТРЕБУЕТ ЖЕРТВ

Ждали меня, как дождя, и как дождю позднему,

открывали уста свои.

Книга Иова

На сцене творилась обычная утренняя белиберда.

Да-с, господа мои, именно белиберда! – скучная и неотвратимая, как пароксизмы раскаяния у гимназиста, истратившего все карманные деньги на приобретение набора порнографических открыток "Danse de chale[13]".

– Куда! куда сунешь! – надрывался пожилой бутафор, сверкая вывороченными белками глаз. – Боком! боком заноси, дубина!

Рабочий сцены, к которому, собственно, и был обращен пылкий монолог бутафора, послушно двинул раскрашенную громаду боком. Вчера давали "Короля-Льва", сочинение господина Шекспира, калужского мещанина, и декорации с вечера остались неразобранными. В частности, остался стоять монументальный трон, на котором в течение пяти актов восседал безумец-король, разделивший державу между троицей дочерей-близняшек, а сына-наследника отправивший силой в Гейдельбергский университет – в результате чего все благополучно умерли, а скипетр достался сперва королевскому кузену-злодею, а после него лорду Фортинбрасу фон Макбету, чья супруга под занавес додумалась налить муженьку в ухо сок пантерного мухомора.

Сейчас троном, сим вожделенным престолом, безраздельно владел рабочий сцены, ворочая его в одиночку.

Чем подтверждал мысль о бренности земной славы.

– Боком! толкай, говорю!

Наконец трон въехал за кулисы, едва не смяв в лепешку помощника режиссера – молодого человека, почти мальчишку, с испитым лицом, похожим на простыню двухрублевого борделя. Помреж заскулил, уворачиваясь, и был отстранен карающей дланью, явившейся из-за кулис.

Между троном и пыльной тканью занавеса на подмостки прошествовал ходячий обелиск самому себе.

Воздвигшись посреди авансцены, обелиск тряхнул отроду немытой гривой волос, простер руку, обличительно выпятив указующий перст вдаль, и запел басом:

– О ты, дрянной, мерзкий человечишка! Ты, проститут искусства! Доколе! где мой четвертной?! где?!

– Иди проспись! – двухголосым хором, в терцию, донеслось из беседки, сплошь увитой плющом.

И обелиск покорно удалился, оборвав тираду. Ибо даже знаменитому трагику Елпидифору Полицеймако не под силу было спорить сразу с двумя отцами-основателями Московского Общедоступного Театра: Владимиром Ивановичем Станиславским-Данченко и Константином Сергеевичем Немировичем. О, это были львы! цари сцены! потрясатели основ! заявившие о себе во всеуслышанье постановкой в Мариинке оперы "Киммериец ликующий", где главную партию, знаете ли, пел сам Федор Шаляпин!

– Каков хам! не правда ли, любезный Владимир Иванович? – дернул щекой один из гениев, погружая усы в бутерброд с семгой.

– И не говорите, милейший Константин Сергеевич! Мы ведь его из грязи вытащили, из грязи да в князи! Иначе так и прозябал бы себе в антрепризе мошенника Раскина, благородных отцов играючи!

– Вот, вот оно! – и, не договорив, что именно "оно", гении понимающе улыбнулись друг другу.

Жаль, что знаменитый трагик не видел этих улыбок. Искренне, душевно жаль! – впрочем, Елпидифор Полицеймако уже напрочь забыл и про короткую дискуссию, и про заветный "четвертной". Сейчас вниманием трагика, мучавшегося безраздельным, можно сказать, историческим похмельем, завладел рабочий сцены.

Тот самый.

– Феодор! Феодор, душа моя! один ты, ты один понимаешь…

Бутафор рискнул было что-то вякнуть по поводу неразобранных декораций и вечернего спектакля, но ему внятно объявили о чуме на оба его, бутафорских, дома – после чего рабочий сцены был увлечен мятущимся трагиком в уборную.

– Эх, Феодор! утолим?! – и наполовину пустой графин вкупе с двумя рюмками явился на свет божий из тьмы египетской, что царила под гримерным столиком.

Федор Сохач послушно кивнул, беря в руки дар трагика. Пить он не собирался, особенно с утра, да и знал доподлинно: компания великому Елпидифору в этом смысле отнюдь не требуется. Выпить трагик мог и сам, причем изрядно. Но пить в одиночку?! с зеркалом?! никогда!

– Фарисеи! кругом фарисеи, мой друг Феодор! завистники гения! Я им: "Быть или не быть?! Я вас спрашиваю, канальи?!" – а они эдак гнусненько: "Да что ж это вы, Елпидифор Кириллыч? не пора ли баиньки?.." Где им, тараканам, внять страданиям чистого духа?! один ты, ты один…

Дальше Федор не слушал, за последние полтора месяца выучив излияния (равно как и возлияния) трагика наизусть. Еще б понять: с чего это Полицеймако, чье имя на афишах Московского Общедоступного печаталось самым крупным шрифтом, вдруг воспылал любовью к безвестному, недавно нанятому работнику?

Велика тайна, а отвечать некому!

У Княгини спрашивал – смеется…

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

С похмелья – боязно; зато если подловить момент, когда знаменитый трагик уже успел пропустить первую утреннюю стопку, но еще не добрался до второй, и заглянуть ему в глаза:

…барабан.

Большой, гулкий. Слой пыли, будто серый бархат – поверх облупившегося лака цвета бордо, поверх тугой, но уже начавшей рассыхаться кожи. Стоит в темном чулане, никому не нужный: ушел барабанщик – да и не вернулся. Запил, видать… Чу! Дверь скрипнула, полоска света – все шире, шире. Сейчас наконец барабан извекут из опостылевшего чулана, смахнут пыль – и от гордого, торжествующего "Буммм!" у окружающих на миг заложит уши.

С возвращеньицем!

* * *

– Тебе передам! тебе одному, душевный приятель Феодор! Сполна, ни капли не пожалею!..

– Чего передашь-то, Елпидифор Кириллыч? У тебя ж у самого ни гроша, ни алтына, беден ты, как мышь церковная…

Трагик кинул в глотку вторую порцию водки. Расхохотался:

– Глуп ты, Феодор! Алтын, грошик… Талант я тебе передам! Талант исполина сцены, знаменитого Полицеймако! Ныне же скажу этим… змию двуглавому! – беру тебя в ученики! Хватит искре божией тлеть в сей грязи! хватит ворочать хлам, именуемый декорациями! Сцена ждет, Феодор!

Федор зевнул украдкой.

По привычке перекрестил рот – хорошо, Рашеля не видит, а то заругалась бы всенепременно.

– Шавишь ты все, Елпидифор Кириллыч! Ну поглянь, поглянь – куда мне в актерщики?! Ни талану, ни памяти!.. стыдобища!

– Сущеглупый ты вьюнош! – трагик обеими ручищами взлохматил свою знаменитую гриву и стал похож на Медузу Горгонскую, о какой рассказывала Княгиня. – А в ком он есть, талант? В Мамонте Дальском? в Сальвини?! в смазливом душке Мочалове?! Нет!!!

– А в тебе?

– Ну разве что во мне, друг мой Феодор! В нашем деле что важней всего, помимо страсти к хмельному? Стать трагическая! глотка луженая! жест! огнь в глазах! И всем этим тебя судьба щедро наградила, упрямец ты этакий! Не придется ли скорбно воскликнуть на склоне лет: "Tu l'as voulu, Georges Dandin![14]"?

– C'est une maladie![15] – пожал плечами Федор Сохач. – Елпидифор Кириллыч, не пил бы ты столько с утра… ну ее, проклятую!..

Он знал: что сказал трагик по-французски и что ответил он сам. Знал, и все. Просто так. Как знают, что с похмелья хорош капустный рассол. Это все Рашеля, Княгиня заботливая. В такие минуты, когда пришедшее из ниоткуда знание вырывалось наружу, непроизвольно и естественно, Федор всегда чувствовал: вот она, Рашеля, стоит за левым плечом. Где бы ни была на самом деле – стоит. Помогает. Подарки дарит.

И за плечом правым, чуть поодаль, но все равно здесь – Друц.

Это они.

Спасибо.

И ничего в этом нет удивительного.

– Феодор! святая простота! Дай, я тебя облобызаю!

"А губы-то мокрые…" – Федор послушно терпел, думая о своем.

Если бы излияния трагика, всегда заканчивающиеся страстным желанием взять "друга Феодора" в ученики, хоть чуточку отличались разнообразием…

* * *