– Княгинюшка! – поет старичок дискантом, а глаз не открывает. – Где ж ты такого славного вьюноша подобрала, Княгинюшка?! Ласковый, глупенький… везет тебе на крестничков, милая моя! Мне б твой фарт!

Румянится стариковское личико, лоснится, будто попка младенческая. Будто сплошь вазелином "Флер-де-Флер" намазана, от пролежней. Только дитятину попку дорогую мамаша-папаша, бабуля-дедуля целуют, не нацелуются – а старичка взасос чмокнуть…

А, Федор? слабо?!

Чует Федор: слабо. Генерал жандармский, и тот не заставит.

И еще дурное примерещилось: вроде бы вместо ответа хотела Рашель плюнуть старичку под ноги.

Под дорогие туфли крокодиловой кожи.

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

Если внимательно посмотреть в глаза румяному старичку, если прищуриться, дабы не ослепнуть, то увидится:

…ограда.

Невысокая; кованая. Человек стоит, опершись о чугунные завитушки. Там, по другую сторону ограды, играют дети. Возятся в песке, крепости строят, дороги прокладывают; двое сорванцов, оседлав хворостины, друг за дружкой скачут. "И-го-го! И-го-го! Не догонишь, не догонишь!.."

Стоит ограда; стоит человек, опирается, смотрит. На губах – улыбка грустная. То ли сам детство вспомнил, то ли еще что.

А за спиной человека: кресты, кресты, кресты…

* * *

Хотела, да не плюнула.

VIII. АЗА-АКУЛИНА или ПОЕДЕМ, КРАСОТКА, КАТАТЬСЯ

А мою стезю испортили:

все успели сделать к моей погибели,

не имея помощника.

Книга Иова

…а Друца сегодня барон Чямба в свой шатер увел. С утра. Видать, дело важное. Не по мажьей ли части? Мне послушать охота – прямо аж зудит! – да только в шатре баронском место не про мою честь. Сунешься без спросу – останешься без носу. Вот и хожу кругом шатра собакой на привязи, ухи растопыриваю: а вдруг?!

Зря хожу. Зря растопыриваю. Еще и табор вокруг шумит. То у дальнего костра, где еду готовят, молодые ромы заржут, как кони, то и вправду конь заржет; у Катарининой кибитки песню затянули, кузнец молотком стучит, где-то ребятенок орет-надрывается…

Утро.

Вот ежели б заткнулись они все, или стеной меня от них огородили… Чу! Что за диво?! Я ли на ухо тугой стала?! табор ли сгинул пропадом?!

Оглянулась. Да нет, на месте табор, куда ему деться: вон и над костром дымок вьется, и парни рты по-рыбьи разевают, и кузнец на леща копченого похож – только гвалт ихний как корова языком слизала.

Это у меня дядька Друц за левым плечом встал, грозит кулаком и Катарине-песеннице, и ромам кучерявым, и коням. А Рашелька за правым – та поодаль, кузнецу показывает: тише, мол! Они все и не видят, чего я вижу, и не слышат, и кулак Друцев им вроде как не указ – только и я теперь их тоже не слышу. А почему? а потому, что Друц все-все словечки, все звуки-грюки, какие есть, в ладошку собирает, Княгине передает. Чтоб за щеку спрятала – точь-в-точь я, когда в детстве, под Муть-Оврагами, красивый камешек отыскивала.

Стою по колени в тишине! по пояс! с головой накрыло!

А из шатра зато баронской скороговорочкой:

– …тянешь, Дуфуня. Время-то идет, время птицей летит! Большие бега через две недели – а жеребец и по сей день в конюшне хозяйской. Нехорошо. Заказчик волнуется. Человека вот прислал. Велел поторопиться.

– Ты те конюшни видел, Чямба?

Голос у дядьки Друца угрюмый, хмурый. Не голос, терка наждачная. Видать, с бароном толковать – это ему не за плечом девкиным торчать, мерещиться.

– Нет, Дуфуня. Кабы видел, сам бы свел. Тебя бы не спросил.

– А я видел. Не на всякой буцыгарне такая охрана. Псы! Что люди, что собаки. Небось, понимают: коня свести захотят! – вот и стерегут. Ай, хорошо стерегут, по-умному! Птица не пролетит, мышь не проскочит…

– Так ты что, морэ, отказаться вздумал?! – вопрос Чямбы обжигает ударом кнута.

– Когда это я отказывался, слово давши? Было такое, Чямба? Видел ты? слышал? сорока на хвосте приносила?!

– Не было, Дуфуня.

– И не будет. Я на полдороге никогда ни с коня, ни с игры, ни с дела не соскакивал! И сейчас не соскочу.

Да ведь это он никак коня свести собрался! Да еще какого-то особенного! Ну, пусть только попробует меня с собой не взять! Надоело уж по дворам с ромками бродить, глядеть, как те ветошников облапошивают.

Хочу в конокрады!

– Не осталось времени, Дуфуня! Совсем не осталось!

– Это заказчик так говорит – не ты. Верно? Верно. Передай ему: пусть зря не хипешится. Сделаю в срок. Мышь не проскочит, птица не пролетит – а ром-лошадник змеей проскользнет, найдет лазейку. Только чтоб ту лазейку отыскать, время потребно.

– Сколько, Дуфуня?

– Дня три-четыре. Может, пять.

– Ладно. Передам. Прямо сейчас Яшку и пошлю. Но и ты, морэ, смотри у меня…

– Смотрю, Чямба! Ай, хорошо смотрю у тебя, в три глаза! И сдается мне, уши у баронского шатра выросли!

Ой! Учуял! Силой колдовской, не иначе!

Мне бы вскочить, да ходу – а ноги к земле приросли: ни встать, ни убежать. Разве что заорать – так пока, вроде, ни к чему. Сижу сиднем, как дура, перед шатром, молчу рыбой-акулькой и жду, пока Друц выйдет и ухи мне драть начнет.

А ведь начнет!

Или простит?

Отчего-то сразу сон давешний вспомнился. Ой, а стыдный сон-то! Как вспомню, так вздрогну. И кровь в лицо бросается, аж жарко.

Негоже такие сны девкам видеть.

Снилось пустое: лежу я в шатре, сплю. Голая; без сорочки. Соплю в две дырки, и вдруг чую: не одна я под одеялом! Кто-то рядом примостился! Да не просто рядом – опомниться не успела, а он обниматься лезет. К себе прижал, тесно-тесно – не вырваться! Я было орать собралась, рот раззявила, да увидала: дядька Друц это. Вот ведь старый греховодник! вот ведь! вот!.. Хотела я его словами пристыдить, хотела погнать взашей из-под одеяла – лучше б магии учил, чем в постель лазать, кобель старый! – только молчу я, не бранюсь, не ору, и не отбиваюсь даже. А он уж совсем на меня вскарабкался, весь потный, горячий; распоследней дуре ясно – зачем. И мне ясно. Боязно мне, страшно, озноб бьет – и жар в одночасье; и оттолкнуть хочу, убежать – да не бежится девке от судьбы.

"А, ладно! будь что будет!" – думаю я во сне. А Друц словно почуял те мысли – опомниться не успела, а он уже и на мне, и во мне, и вокруг-везде! И больно, и сладко, и стыдно, и хочется, чтоб всегда так было… Теперь и различить-то не могу: где он, где я, где доля моя?! Размякла вся, ровно воск, а он из воска того куклу лепит: хоть снаружи, хоть изнутри.

Зачем лепит?

Зачем кукла?

А хоть бы ни за чем, мне-то деваться некуда! Я и не деваюсь. Мне другое дивно: вроде как двоиться я стала. Я же лежу, воском плавлюсь – и я же мужиком сверху навалилась, тискаю, леплю, под себя перекраиваю.

Под себя?!

Некогда мне думы думать: не одни мы с Друцем в шатре! Одеяло разом шире моря стало, глядь – тут и Федюньша с Рашелькой! Вот бесстыжие! сами едва разлепились, а уже к нам полезли! Батюшки-матушки, я кричу сгоряча, а крик томным стоном выходит… Даже вспоминать стыдно!

Вот и думаю теперь: не дядька Друц ли сон этот на меня наслал, силою мажьей? Намекает, дескать, подкатывается? Сперва снами девичью честь погубит – а там и наяву заявится! Чтоб не различила: где сон-морок, где явь всамделишная?! И что тогда?

А ничего! Вот сейчас и погляжу! Если станет мне ухи крутить, за то, что подслушивала – значит, недосуг ему к Акульке подъезжать! Это мне самой, дуре, приснилось! А ежели не станет, простит… Или нарочно крутить примется, чтоб не догадалась раньше времени?!

Ой, совсем я запуталась…

* * *

Вот тут-то меня за ухо и схватили. Я уж глотку на изготовку, после моих воплей гвалт таборный тишиной покажется, хрустальным покоем! А он крутнул так, чуть-чуть – для порядку – и спрашивает:

– Ну что, красавица, много слухов наловила?

Врать ему без толку. Разве что так, между прочим. А напрямую – сразу почует.

Нюх у него.

– Слышала, коня свести тебе поручили. И что тебе на то дело три-четыре дня надобно. Или пять.

– Ясно…

Стоит он надо мной, ухо не крутит, но и отпускать не спешит.

– Небось, хочешь, чтоб с собой взял? – спрашивает вдруг.

– Хочу!

А больше Друц ничего сказать не успел, потому что та повозка, что по проселку вдалеке ехала, совсем рядом оказалась. Саженях в двух, не больше. И разом звуки вернулись: кони храпят, гости какие-то на землю спрыгивают, сапогами топают. Пылища от них! Я на гостей смотрю – и никак в толк взять не могу: господа ли? шантрапа? вовсе незнамо кто?!

Одеты с шиком, но не по-барски; а ведут себя гости хозяевами. Это в таборе-то! На нас никакого внимания; и сразу прямиком в шатер к барону Чямбе – шасть!

– Это еще кто? – спрашиваю я у Друца шепотом.

А он только плечами пожимает. Хорошо хоть ухо отпустил. Или плохо? Что, если он и вправду на меня тот сон наслал?

А шантрапа-господа уже из шатра обратно вышли. Брови насуплены, деловые все из себя; в повозку прыгнули – и только пыль столбом.

А следом и барон Чямба выходит.

А Друц… а я… а, ладно!

Без меня разберутся.

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

Безбровый он, закоренный ром Чямба, рожденный в Валахии столько лет назад, что и сам забыл, сколько – вот оно и мерцает из-под складок кожи:

…подкова.

Обронил ее чей-то конь; проморгал всадник. Валяется подкова в дорожной пыли, блестит на солнце золотой рыбкой. Сулит счастье встречному-поперечному – подбери! спрячь! пригожусь! А подберешь, только хуже будет. Станешь счастья ждать со дня на день. Любая беда втрое горше покажется: как же! счастья жду! а тут – беда…

А никуда ведь не денешься, морэ, подберешь.

Подкова все-таки.

* * *

– Я из-за тебя, Дуфуня, с Тузом из Балаклавы ссориться не стану! Второй раз по твою душу присылает. Сперва еще приглашали, а теперь велят: чтоб ветром летел! Не явится или опоздает – пусть на себя пеняет. Очень надо мне тебя, морэ, не от властей – от ваших же мажьих разборок прятать! И не надейся! Старому Чямбе лишний прыщ ни к чему: у Чямбы люди, табор, у Чямбы своих дел по горло…

– Да успокойся ты, баро. Хаям, пиям, екх екхэскэ плэскирдям[21]! Поеду я в Балаклаву, ветром полечу, как велели! И ее с собой возьму…

Это дядька Друц на меня кивает.

А у меня аж сердце зашлось: опять к этой Тузихе крючконосой ехать! Ну что за погибель на наши головы?! Ведь едва с ума не рехнулась от этих ее прикупов с мертвецами. Только-только в себя пришла, забывать понемногу стала; думала – все, кончились страсти Тузовые! – ан нет! все по-новой! Что же старуха вредная на сей-то раз измыслила?!

Убивцев из нас лепит?

– Ты, морэ, на вожака хвост не подымай. Надорвешься. Зря я тебя приютил, ай, зря! И тебя, и девку твою глазливую. Не приметил, дурак старый, что беда за тобой хвостом бежит, не отстает!.. Опять же, в Севастополе парня встретил. Он на рома похож, как я на императора Фердинанда, а едва кобыла понесла, так он на нее "Мэрава-мэ" звякнул – и не дернулась кобыла-то! Небось, тоже из твоих крестничков?

– Угомонись, Чямба! Нет еще никакой беды. А ежели и будет – для нас с Азой, не для тебя, не для табора. И парня того из головы выбрось – один я, что ли, на весь Крым маг в законе?! Лучше коней дай. Не поспеем вовремя к Тузу – и впрямь быть беде. Гляди, накличешь…

– Эх, не коней бы тебе… Ладно, замнем. Яшка!

Пока Яшка бегал за конями, барон Чямба все продолжал ворчать:

– Коней ему! коней! потом до самой Сибири тех коней искать! У них с Тузом дела, а Чямба коней давай!.. нашел себе богача из сказки: "Исыс рома. Рома барвалэ…"[22]

– Что б ни вышло, коней верну, – отрезал дядька Друц. Видать, и ему Чямба печенку насквозь проел. – И с жеребцом заказным все в срок исполню, коли жив буду. Сам знаешь, мое слово – железо!

– Да уж знаю… иначе дал бы я тебе коней, морэ, как же…

Тут наконец и Яшка воротился: двух лошадей в поводу ведет. Один – жеребец вороной, здоровущий, его в таборе Конан-Дойлем кличут. Небось, в честь того Конан-витязя, из оперы про жандармов, о ком Рашелька в поезде рассказывала! Помню, я книжку в лавке стянула, когда приказчик отвернулся – на том детинушке с обложки тоже ввосьмером скакать можно было.

А рядом с Конан-Дойлем, с обломом копытастым – кобылка мышастенькая, в яблоках. Злющая, как… как рыба-акулька! Глазом влажным на меня косит – небось, примеривается, чтобы укусить половчее. Припоминаю: зовут стерву Колючкой. Верно прозвали… Ой! Это что ж мне – на нее верхом садиться?!

Да я ж… да ни в жисть…

– Поехали, Аза. Туз ждать не станет, – оказывается, Друц уже в седле, меня торопит.

Только и вышло у меня в ответ:

– Ой! ой, мамочки!..

И тут этот ром, этот маг в законе, этот дядька Друц, чтоб ему пусто было, ка-а-ак рявкнет! Ну просто аки зверь лютый! И прочь поскакал. А я с перепугу – следом. Бегу я за ним, значит, бегу – и не отстаю, хоть он и на коне! И усталости нету, будто всю жизнь с жеребцами наперегонки гасала! Друц всего разок и оглянулся, кивнул мне – так держать! – и дальше скачет. Впереди, но недалеко; саженей шесть будет. Ну, думаю, догоню я тебя, морэ! Как наддала!.. А ведь и вправду догоняю! Одна беда: бегу я по-чудному, и топот от ног моих навроде лошадиного. Глянула вниз: вот где "ой, мамочки!" Ног-то у меня – четыре штуки! и все с копытами! и сама я – мышастая, в яблоках…

За что, Друц?! За что ты меня в лошадь превратил?! В эту самую Злючку-Колючку?!

Чуть не упала с перепугу, даром что о четырех ногах!

Глядь: а Друц уже рядом, скалится-веселится.

– Что ж ты, – кричу ему на бегу, – со мной-то сделал, ирод?!

Человечьим голосом кричу, по-старому. И то слава богу! Я уж боялась: заржу сейчас кобылой!

– А ну сей же час обратно в девку превращай! Ишь, удумал…

– Превращу, – хохочет Друц-насмешник. – Когда до места доскачем!

– Честно?! Обещаешь?!

А он опять вперед вымелся. И только эхом:

– Мое слово – железо…

Сразу как-то спокойнее стало. Вот приедем (прискачем?!) – быть мне снова человеком. А так – даже интересно! Рыбой я уже была; побуду кобылой!

Рванула я вперед со всех с четырех. Конан-Дойля обошла впритирочку, и давай пылить! Сперва по проселку, а дальше через какие-то плетни, огороды, напрямик! За спиной мужичье местное матерится, татары горланят – а я только ржу-веселюсь. Хорошо мне! Уже и обратно превращаться не больно-то хочется. И на Тузиху наплевать ровным счетом – пока мы еще до ейной Балаклавы доскачем!

Друц на вороном догоняет-кричит, только я не слышу, что: ветром уши заложило. Вот и дорога, что на Балаклаву ведет – гляди-ка, быстро домчались! А вот и…

В последний миг Друц меня за повод ухватить успел.

Удержал, морэ. Так бы и скатилась вниз по осыпи, да с обрыва – на скалы!

Вдребезги.

Стою, дух никак перевести не могу. Уморилась все-таки, лошади – они, выходит, тоже не двужильные! Друц рядом мне вычитывает, ругается, только я его не слушаю, хотя головой и киваю – верно, мол, виновата, впредь осторожней буду; а сама потихоньку к нему боком прижимаюсь. Сразу сон давешний вспомнился, только весь страх со стыдом куда-то подевались, забылись – другое помнится: как он меня к себе прижимал-ласкал, и как потом…

Кобыла ты, Акулина! Кобыла и есть! И не к Друцу ты прижимаешься, а к вороному Конану-Дойлю; и фырчит на тебя тот Конан так, что едва услыхала – мигом отпрянула.

Умолк Друц. Отдышался. Скосился на меня, моргнул, да и спрашивает: